Александр Серафимович - Собрание сочинений в четырех томах. Том 1
И, блеснув злым огоньком, проговорила, не глядя на отца:
— Не знаю, что со мной будет; во всяком случае того, что с вами, — никогда!
— И Петя то же самое говорил, — сочувственно вздохнула Елена Ивановна.
— А и будет, так все равно, я сейчас хочу жить живой, а не дохлой. Ну, будет вам. Давайте праздновать сегодня. — И Катя вскочила и подбежала к роялю.
Рояль заговорил, наполняя высокие, чистые комнаты, заговорил разнообразно бегущими струнными голосами, каждому принося и напоминая его собственное. Все примолкли, слушая, глядя себе в душу.
После ужина, когда вышли, все небо было в весенних звездах. Спали голубоватые тени и неосвещенные дома, и, мешая мыслям, горели редкие фонари.
Петр Иванович довел жену до квартиры и сказал враждебно:
— Пройдусь.
— Ну вот, на ночь-то глядя.
Он ушел.
Улицы длинно и сонно тянулись. Попался табунок парней. Они шли, закинув руки друг другу на плечи, и пели:
Последний нонешний денё-ё-чек...
«Нина права: в этой трущобе не усидишь. На рождество непременно поеду в Москву, разведаю...» — и старался вспомнить отдельные утренние лица, такие незначительные, внутренно бедные, но на него глядело нестираемым воспоминанием огромное молодое лицо толпы, строгое, внимательное, таящее и... чужое ему.
«Да, единственный смысл — жить в культурном центре, а не у черта на рогах...»
И вдруг необъяснимо непоследовательно потянуло пойти в степь, в весеннюю нежно-зелено подернутую степь, тихую и задумчивую, без конца... Уходят телеграфные столбы, тонкой чертой теряется полотно, и стоит в молчании незабываемый золотой звон, который неповторим... Петр Иваныч постоял на углу, всматриваясь в сонные дома, в темные деревья.
Нет тех молчаливых землянок, что жили своей особенной, непередаваемой жизнью.
Храпят обыватели, и утром опять то же самое: торговать, обмеривать, обвешивать, пить, сквернословить... А степь пуста, сколько по ней ни ехать, разве наткнешься на экономию, хутор или зимовник, и выскочат хриплые овчарки.
«Нина теперь сердится», — и деловито пошел домой.
Вошел Сергей.
Старик за рабочим столом просматривал счета и агентурные сведения из других городов.
Сергей постоял около стола, разглядывая безделушки. На черном пьедестале темный бронзовый конь взвился над опрокинутым вепрем, и такой же темный, с бронзовой мускулатурой, голый всадник, уронив тигровую шкуру, занес копье, с напряженно просящейся силой в каждой мышце.
— Ты чего, Сергуня?
Старик не поднял глаз от бумаги, — кроме Сергея, в кабинет никто не смел входить.
Беззвучно ступая по мягкому ковру, Сергей подошел к окну и стал глядеть, прислонив лицо к стеклу.
— Идут.
Долго смотрел.
Черная труба фабрики дымила под голубым небом. Картузы, блузы, белые платочки, кофточки мелькали по улице и поглощались огромными воротами. И, сколько их ни мелькало, ворота все глотали, а у ворот неподвижно, как изваяние, сидел Осип, с седеющей бородой и с свистком на шнурке, и внимательно и хмуро ощупывал враждебными глазами каждого проходящего мимо него рабочего.
— Ась?
Старик отодвинул бумаги, откинулся и посмотрел на внука.
— Худой ты у меня, Сергуня.
Тот пристально глядел в окно.
— Если присмотреться, труба шатается от ветра, — конец ее чуть ходит по небу туда-сюда, а ведь кирпичная.
— Недельки через две поедешь за границу. Я списался: доктор с тобой поедет и француз — на пяти языках говорит. Помнишь, я тебе говорил, сюрприз-то хочу сделать? Так вот поезжай, отпущу; уж поскучаю тут один.
Сергей повернулся, медленно стал подходить к деду.
Дед глянул, внутренно ахнул: точно в первый раз увидел эту тонкую шею, желтую кожу, кривые ноги и эти огромные зубы, над которыми не закрывался рот. И вдруг почувствовал, что не в этом, а в другом — смертельная опасность.
Они стояли друг против друга. Сергей утонул в сделавшихся маленькими под нависшими седыми бровями поблескивавших глазках и, опираясь щуплой рукой на опрокинутого вепря, сказал раздельно:
— Ты мне... отец?
Старик откачнулся, глянул во все глаза и воровато, презренно засуетился, ненужно переставляя вещи на столе:
— Сергуня... чудак... ты брось... Откуда это?..
А тот так же раздельно:
— Мне сказали... Мне сказали, кому верю.
И увидел перед собой старика, с строгим, спокойным лицом, с маленькими, настойчиво сверкавшими из-под насунувшихся седин глазами.
— Ну, правда!.. Просилось, давно просилось, губы жгло... Один я, Сергуня... во всем свете ты у меня один... и все от тебя прятался... душа истомилась... А-а, слышь!..
Сергей рванулся, но не мог оторвать руки от вепря и глаз от отца.
— Осудил!..
Вынул и бросил вставные зубы.
Вдруг загремел на весь кабинет слегка шипящий голос, не глотаемый тяжелыми портьерами и занавесами:
— Осуди-ил!.. Нет, замоленный грех!.. замоленный... Ночи не спал... Это теперь у всех в чести, слова никто не скажет, шапочку ломят, раздаю направо-налево, а как начинал?.. Проснешься ночью, руки полны крови да слез... не высыхали... Не каменный — душу как ржа изъела. A-а, это как? это даром?.. это не зачтется?.. Со всеми, как бирюк, только клыки оказывал, рвал, а то бы самого разорвали, это что?! это так себе?.. А как в степи один помирал! A-а!.. это ни в какую копеечку!.. Полз... ночью... один... один на всем свете... раздавленный пес с отбитым задом, тащил... Это в пассив?! насмарку!.. Не-ет, не уступлю-у, ни одной капли своей крови не уступлю... вот оно где запеклось!..
Остановился, глядя в упор, но слишком было много, и опять загремел:
— Жена померла, не женился, помнил свой грех... на тебя не надышался... изо дня в день, из года в год... и не мог сказать святого слова: «Сы-нок!..» — от которого слова слеза прошибает... По совести, от сердца всякий скажет: «Покрытый грех!..»
Сергей все больше и больше гнулся, и желтая кожа на лице дергалась, силясь сложиться в улыбку, не то в синюю судорогу. Повалился нескладно смятым телом на мягкий ковер, цапаясь за резные ножки стола.
Голову притянуло к плечу, как вывернутую, открытые глаза закатились и белками глядели в расписанный потолок. Из узко сведенных синих губ выбивалась пена, ноги судорожно вело, выворачивая колени.
Трясясь, пополз старик по ковру, обнимая, оттягивая туго притянутую судорогой голову, удерживая дергающиеся руки и ноги, обирая губами пену с узких, в страшной синей улыбке, губ.
— Про-па-да-а-ю!.. — закричал тем волчьим голосом, как в степи.
И, как тогда, поднялась вся звериная мощь борьбы и отчаяния. Но путалась длинная седая борода; ослабевшие, старческие, плохо слушались руки, не могли удержать судорожно бившееся тело.
И он закричал:
— По-мо-ги-ите!..
В комнате стояло то страшное одиночество и молчание, как тогда же, в степи, в глухую ночь.
Темны беспредельные степные ночи — темны, тихи и таинственны, как будто дела людские — крохотный островок, потонувший в океане неподвижной сухой тьмы, в каждом кусочке которой, знаешь, все обычно: сухой полынок, сухая паханая земля, — пусто, никого, и стоит громада молчания, и ждешь чего-то, точно невидимая птица, зевая крылом, посылает тонкий, душу щемящий крик, беззвучно умирающий в темноте.
Только в одном месте слабый отсвет, как будто заря занимается в глубокий ночной час, не то месяц хочет всходить, или зарница оставила след, или люди слабо светят огнями в своей ночной жизни.
ПЕСКИ
I
Он был стар, так же стар, как мельница, у которой крыша съехала на сторону и растрепанно нахлобучилась почернелой соломой.
Не мелькала белая пена, не неслась с шумом и грохотом вода, а чуть сверкала тоненькая жилка в желобе, стоявшем над землей на столбиках, и лениво, задумчиво-медленно поворачивалось старое, ослизлое, почернелое колесо, набирая, как в чашки, в медленно подставляющиеся коробки сонно журчащую воду, боясь уронить лишнюю каплю драгоценной влаги, так скупо просачивающейся у подножия песчаного бугра, пробивавшегося желтизной сквозь зелень тополей и ветел.
Он был стар и, прикрыв ладонью глаза, слезящиеся красными веками, глядел на тихое, сонное сверкание, внимательно ища, не каплет ли где. Но белый с нежно пробивающейся травкой песок под желобом был девственно чист и сух, и взапуски бегали с огромными бревнами муравьи.
Сквозь дремотную тишину, сквозь листву склонившихся ветел слабо звенела выливающаяся вода.
Ее тихий звон, не умирающий ни днем, ни ночью, дремотно пропитывал прозрачный, светлеющий сонной улыбкой воздух, полный запахов чабера, медвяных трав, сухого горячего песку.
Звенела, качаясь в тени столбиками, мошкара. И иногда казалось, звенит сама тишина, звенят горячие полуденные краски, белизна лепестков, голубые вкрапленные пятнышки незабудок, густая листва.
И чтоб не нарушать эту звенящую тишину, даже голубей не было, и их шумные ватаги не носились сизой сверкающей толпой.
Помольщиков бывало мало. Стоит, подняв оглобли к голубевшему сквозь ветви небу, воз, в тени его храпит корявый мужичонка. Лошадь, распряженная, покачивается, преодолевая дремоту, и в углах полузакрытых глаз сосут хоботками нетревожимые мухи.