Эдуард Корпачев - Стая воспоминаний
Как ни многолики были любители футбола, какою бесконечной чередой ни проходили они перед ним, как глубоко он ни знал этих пустых людей, а все же не мог предугадать, во имя чего вернулись к самой яркой истории Серенький и Смугленький.
Но тотчас же все и прояснилось.
Оба принялись хвастать не то чтобы своими автомобилями, а лихим вождением автомобилей, всякими маленькими авариями, каждая из которых обходилась им в определенные затраты. Они даже щеголяли, казалось, этими затратами: «Ремонту рублей на восемьсот». И при том родственно посматривали на него, Чернецова, побывавшего в нешуточной аварии, и словно бы намекали, что они — тоже из смелого племени. И тут же заводили речь о том, что пора менять автомобили на такие, как у Жебруцкого, у того Жебруцкого, чьим именем живут, дышат, вопят теперь все стадионы страны.
И Чернецову стало ясно, что Серенький и Смугленький из тех людей, которые всегда стремятся быть около знаменитостей. Всегда в высшей лиге!
Очень заинтересовало его, кто же эти люди по профессии, а спрашивать у них не нужно, они сами скоро твердить принялись о своих занятиях, и получалось, судя по их жизненным обязанностям, — вполне приличные люди. Лишь потрясло Чернецова то обстоятельство, что, самозабвенно рассказывая о себе, о своей службе, о своих автомобилях, они в то же время успевали назвать какое-либо широко известное имя, и нельзя было догадаться сразу, кто же они, эти двое: то ли холопы мастеров футбола, то ли холопы артистов кино, то ли холопы бессребреных литераторов. Знатоки жизни, гурманы, весельчаки, пройдохи, ябеды, живые справочники — они на все готовы, лишь бы оказаться приближенными. О господи, а ведь уже в годах, пора бы взяться за чтение книг, а не быть сплетниками, бабами в мужских штанах.
Первое открытие Чернецов уже сделал, отгадав, из какого братства эти запыхавшиеся почтари, а потом он еще нечто в этом же роде узнает о Сереньком и Смугленьком, но пока получалось так, что он ведь с Галстуковым и слова не молвил наедине. И поэтому он кивнул приятелю, чтобы тот вышел с ним в коридор, и оба оказались в узком тоннеле с бесконечной ковровой дорожкой, траченной временем и каблуками, и потом еще не раз они вдвоем выходили в тихий вечерний коридор и роняли душевные слова, пока те, двое, второпях глотали воду и пожирали бутерброды.
— Что ты там о мужестве? — спросил сейчас Чернецов, улавливая нечто новое в облике Галстукова и недоумевая, отчего Галстуков, обычно корректный, позволяет себе несдержанность в жестах, удаль какую-то в компании болтунов. — Да что с командой? Да я же вижу, вижу! Да я же не советовал тебе уезжать из Москвы! Нет, не захотел в клубной команде работать, а туда же, в высшую лигу…
— Из высшей лиги меня… — И Галстуков замахнулся ногой и вроде ударил по мячу, на самом деле показывая, как ногой вышибают не мяч, а человека. — В первую лигу. За то, что команда выступает неровно. Да это же в футболе закономерно! Но самое интересное, что наши компаньоны не знают об этом и все еще лижут наш стол…
— Тоже мне! — вспыхнул Чернецов. — Какое же тебе, так сказать, присутствие духа необходимо? Футбол с тобой! И главное, что я тебе давно хотел сказать: мы там, в высшей лиге, уже навечно. Нас забыли или забывают, но мы в истории высшей лиги прочно стоим.
Но Галстуков уже распахивал дверь номера, Галстукову, понятно же, не занимать мужества, и Чернецов, помедлив, вошел следом за ним и словно бы новыми глазами увидел большую комнату с лакированной деревянной кроватью, с телевизором, слепым и немым, с лакированным же столиком, где от летней духоты уже замаслился на тарелке и даже приподнялся с одного края нарезанный магазинным ножом желтый степной сыр. И эти две преданные морды!
Несколько обиженный на приятеля, Чернецов с легким презрением следил за Сереньким и Смугленьким, как они утираются носовыми платками, как смотрят собачьими глазами, как пытаются поддержать атмосферу веселья и как сами же хохочут, несчастные артисты. Но ведь завтра, узнав новость, которой им пока не дано знать, они даже не вспомнят больше о Галстукове и помчатся дальше, к другим кумирам. И это очень хорошо, думал Чернецов, что они лишь поначалу выразили мне свой восторг, а теперь я для них не существую, они уже и не обращаются ко мне, а только на Галстукова нежно глядят.
Чернецову было все равно. В тридцать лет взявшись за чтение книг и за работу, преданный женой и бесчисленными поклонниками, оказавшись вдруг в маленькой квартирке и без денег, он с большим трудом удержался от того, чтобы не пить каждодневно и не падать, женился на другой, на юной, такой юной, что она еще и на футбол не ходила, когда он уже прощался со славой, и теперь жил нелегко, в раздумьях, постигая смысл всей прожитой, яркой, успешной поначалу жизни и этот перелом на рубеже тридцати лет. Главное — он очень четко сказал себе о своем прошлом и о своем будущем, успокоился и нашел жизнь опять интересной.
Он и теперь подумал обо всем спокойно, да только его спокойствие могло показаться грустным, что ли.
И не зря потому почти взбесился Галстуков. Наверняка потому, как понял позже Чернецов. Потому что Галстуков не мог терпеть заискивания Серенького и Смугленького теперь, когда на его приятеля уже и вовсе не глядели и когда Галстуков уже был наравне с приятелем, ни в какой не в высшей лиге. Так понял Чернецов возмущение, душевный протест Галстукова, но понял не сразу, а несколько позже.
— Ну вы, знатоки и доки! — заорал на компаньонов Галстуков. — Все вы знаете, а новенького, тепленького не знаете! Вот я сижу перед вами, а вы ни хрена новенького обо мне не знаете! А я, — он вдруг приглушил голос, желая словно бы с почтением произнести заветное, — а я…
И тут Серенький и Смугленький тоже встали, так по-братски внимая ошалевшему Галстукову.
— Так знайте, знатоки! Никуда от вас не уйдешь, вы созданы для того, чтобы первыми лакомиться новостью, и вот ловите, ешьте: я больше не начальник команды. Меня из высшей лиги! — И он опять как бы ударил ногой по мячу.
Серенький и Смугленький рассмеялись весело, как ребята, и принялись возражать, махать на него:
— Да что за бред! Да чтоб Галстукова! Да перестань. Галстуков! Команда победила, а ты! Околпачил, дорогой, но хватит, не шути, а то побьем тебя!
Галстуков схватил со стола бутерброд и с яростью влепил его в клейкий от пальцев стол. И тут же, разгневанный, поклялся, что он правду сказал, и еще раз поклялся.
Но Серенький и Смугленький, давясь от безмолвного и, пожалуй, самого искреннего, самого страстного смеха, подхватили со стола и хлеб и сыр, поделили съестное и стали отмахиваться от Галстукова, изнемогая от веселья.
Чем грознее божился Галстуков, тем больше не верили ему Серенький и Смугленький.
Чернецов никогда не видел приятеля таким неуравновешенным. Зато как дорог был ему Галстуков в эти минуты!
Но вот приятель, тоже вдруг усмехнувшись злой усмешкой, вздохнул с негодованием и пошел прочь, в коридор. И там, в коридоре, они и столкнулись — Чернецов и Галстуков.
— Не верят! — в досаде промолвил Галстуков.
— Поверят! — упоенно подхватил Чернецов. — Да только им, прилипалам, никогда не прорваться в высшую лигу. А мы с тобой остаемся в ней. Да-да! — настойчиво вздохнул он, глядя на лицо приятеля и видя на нем уже иную, жалкую усмешку. — О нас забыли — и о нас помнят. Мы уже навечно в ней, в высшей. Мы так рано вошли в легенды. Я много думал о нашей судьбе. Самый высокий взлет — в молодые годы, в лучшие годы! Да ведь каждый человек добивается удачи когда? Потом, в средние лета или в конце жизни. А мы сразу звонко вошли я жизнь! И еще неизвестно, будет ли у них, — он кивнул на дверь, за которой оставались хохотуны, — будет ли у них большая удача. Они возле удачи, возле тех, кого любят и знают все. И нам не надо так изводить самих себя. Мы достигли пика в своем деле, выложились до последнего, а теперь — долгое и медленное снижение. Я ведь очень часто думаю о нас — о себе, о тебе, о других. И вижу, как мы честно отработали за все овации, за эту славу. Знаешь! — воскликнул с новым азартом Чернецов. — Нам всю жизнь будут завидовать. Вот какая бесконечная плата за успех, которого уже нет…
Обо всем, что передумал он сам в те нелегкие дни, когда подавал заявление в граверную мастерскую и когда он так не хотел выходить из квартиры, лежал все дни, курил, пил водку и черный чай, с недоумением посматривая на телефонный аппарат, ранее бесивший его непрестанными звонками, а теперь остепенившийся, замолчавший, — обо всем этом он твердил приятелю выверенными словами. Он верил, что Галстуков не сломается, не ударится в панику или пьянство, и наверняка твердил продуманные тысячу раз слова для того, чтобы доказать, какое трудное время он сам пережил, а все-таки выстоял.
И Галстуков опять усмехнулся, но уже снова по-иному, чуть пренебрежительно, словно давая понять, что он тоже настоящий мужчина и его тоже ничем не сломишь.