Марк Гроссман - Годы в огне
— Ну бог с вами… — махнула рукой княжна. — Однако одно непременное условие. Работу мне должен предложить сам начальник. А я милостиво соглашусь. Иначе — как же?
— Помич у свий час — як дощ у засуху, — торжественно провозгласил Чубатый. — Позвольте вашу ручку.
Целуя пальцы Урусовой, офицер все вертел головой в разные стороны, и Юлия Борисовна наконец обратила на это внимание.
— Что вы все озираетесь, Иеремия Андреевич? Жены боитесь?
— Жены!? — ухмыльнулся Чубатый. — У таких дам мужей не бывает.
— Странно… А в анкете — жена.
— Анкеты — косметика. Припудрено. Припомажено. И нам хорошо, и начальству покойно.
Чубатый был, пожалуй, единственный офицер, не пытавшийся тотчас обворожить княжну. Он довольно быстро убедился, что Юлия Борисовна умна, хранит свое достоинство; не прочь был потолковать с ней о политике и войне, но за эти рамки не заходил.
Возможно, он и в самом деле опасался Эммы Граббе, способной в гневе учинить скандал даже на службе сожителя. Но как бы там ни было, Иеремия менее других раздражал Урусову, и она порой терпела присутствие офицера в собственной комнате.
К удивлению княжны, Чубатый, как и Крепс, неодобрительно отзывался о Вельчинском, главным образом — о его деловых качествах. Иной порой, забежав к Юлии Борисовне и сообщив, что Гримилов подсунул ему в помощники Николая Николаевича, вздыхал и усмехался:
— Та дав ище кобылу — таку, як положить на виз сим мишков порожних, то ще з горы и бижить.
На возражения княжны, защищавшей своего поклонника, отзывался с иронией:
— Трэба вин вам, як пьятого колеса до воза.
Юлия Борисовна посмеивалась.
— Апрэ ну ле делю́ж[48].
Чубатый понимал, что княжна шутит, и все же раздражался.
— Влюбчив он, как воробей, Вельчинский.
Тут же забывал сравнение и говорил:
— Примостивсь, як сорока на колу… — имея в виду поручика, то и дело седлавшего стул в комнатке Юлии Борисовны.
Урусова, замечая раздражение Иеремии, старалась перевести разговор на темы службы.
Совсем недавно, в феврале и конце марта, контрразведка Западной армии нанесла красным два сокрушительных удара. В подполье Челябинска и губернии еще в середине прошлого года удалось внедрить четырех рабочих, состоявших на платной службе отделения. Особые надежды возлагал Крепс (он готовил эти акции) на помощника деповского кузнеца левого эсера Образцова и его отца, работавшего там же. Старший Образцов еще два года назад, по заданию охранки Временного правительства, вступил в РСДРП(б).
И все же главной надеждой Крепса был не отец, а сын. Житель Сибирской слободы Николай Образцов числился своим в рабочей среде, и даже влеклась за ним слава смелого, бесшабашного человека. Вокруг этого кряжистого бородатого мужика кучились левые эсеры и анархисты Скребков, Берестов и многие другие, звавшие своих к пуле и динамиту.
В контрразведке штабзапа знали: еще минувшей зимой большевики Челябинска стали прибегать к помощи этих людей, полагая, что их можно использовать для целей красного дела.
Колька, которому, понятно, ничто не грозило, проповедовал «мировой пожар» и, зажигаясь от собственных слов, упрекал подпольщиков в робости. По совету Крепса, провокатор хранил у себя дома оружие, патроны, запрещенную литературу, деньги.
И все же в малоподвижных серых глазах Образцова, даже, кажется, в больших оттопыренных ушах, гнездился страх. У предателя были две клички, и обе вызывали у него самого душевную тошноту. В документах охранки он проходил, как «Азеф»[49], а в подполье его звали «Маруся». Согласитесь, когда молодого бородатого парня зовут бабьим именем, это не свидетельствует ни о доверии, ни об уважении.
В начале марта Образцов, тогда маляр на «Столле», выполняя приказ охранки, попросился молотобойцем к кузнецу Леонтию Лепешкову.
Крепс знал, куда посылать провокатора. Леонтий Романович Лепешков (рабочие звали его «Лепешок») давно уже был на проследке у штабс-капитана. Как потом уточнил «Маруся», кузнец держал конспиративную квартиру, ведал складом оружия и взрывчатки, хранил прокламации, собирал деньги для семей арестованных. Это он, вместе с фармацевтом Софьей Кривой, готовил и провел нашумевшую забастовку седьмого ноября 1918 года.
Кузнец был могучий и добродушный человек, вокруг него всегда теснились люди и кипела дельная жизнь.
Образцов почувствовал тотчас — он произвел на Леонтия Романовича скверное впечатление. Покусывая длинные усы, Лепешок сказал, что плохо догадывается, пошто Николай меняет легкую кисть на тяжкий труд молотобойца. Эсер поспешил объяснить: заметил за собой «хвосты» и надо бы замести след; незачем шею в петлю совать.
Лепешок пожал плечами и заметил, что уйти со «Столля» в депо вовсе не значит забиться в щель.
Кузнец доложил о странной, на его взгляд, просьбе Центральному штабу и, против ожидания, оказался в одиночестве. Кое-кто из своих буркнул Леонтию: «И я грешен, и ты грешен, — кто же в рай попадет?»
Лепешков взглянул на товарищей сентябрем, махнул рукой и взял Николая к своему горну.
Дома́ Лепешка и «Маруси» соседствовали на Зырянской[50] улице слободы, и молотобоец с тех пор зачастил в хибарку, где кузнец жил с женой Катей и малым мальчишкой Женечкой.
Но Леонтий Романович продолжал хмуриться и ворчать.
В конце марта контрразведка штабзапа решила, что пришло время покончить с подпольем. «Азеф» сообщил Крепсу все фамилии, какие знал, назвал склады оружия, в том числе и «братскую могилу» на Марянинском кладбище, тайную типографию. Однако штабс-капитан понимал: прежде, чем обрушить удар на красных, следует обезопасить своих агентов. Уцелевшие большевики ни в чем не должны подозревать их.
Именно потому Крепс настаивал на эксе — в этом случае можно создать впечатление, что аресты — следствие неудачного налета. Но план рушился: подпольный горком запретил своим людям принимать участие в нападении.
Тогда Образцов, подгоняемый Крепсом, подготовил и провел налет сам.
Леонтий Лепешков и Софья Кривая уже давно замечали странную закономерность: все пустячные операции Образцова проходили успешно, все дела покрупнее кончались провалом. Так случилось и на этот раз.
В день экса к Александру Зыкову прибежал, запыхавшись, последышек подпольщика Шмакова, двенадцатилетний Вася, и велел тотчас спешить к отцу. Понимая, что случилась беда, столяр кинулся на явку. Здесь уже были Вениамин Гершберг, Алексей Григорьев, Станислав Рогозинский и сестра Кривой Рита Костяновская.
Вошедший в последнюю минуту Залман Лобков сообщил, что произошел провал: арестованы Образцовы.
Залман распорядился: немедля всем — вразбежку, вон из города, ждать сигнал Центра.
Александр Зыков[51], не мешкая ни минуты, забежал домой и тут же отправился на винокуренный завод братьев Покровских[52]. Это спасло подпольщиков. Остальные чуть помедлили — и оказались в застенках охранки.
Коммунистов избивали без пощады, требуя сообщить, кто еще остался на свободе.
Впрочем, секли, жгли железом и ломали пальцы больше по привычке, ибо понимали — «Азеф» выдал всех, кого знал, а знал он почти всех.
Дважды или трижды Урусова видела, как на допросы вели или волокли Софью Кривую, Залмана Лобкова, Дмитрия Кудрявцева, Вениамина Гершберга, Алексея Григорьева.
Больше других истязали Кривую и Лобкова.
Княжна хорошо запомнила подпольщицу. Это была молодая женщина, немного старше самой Юлии. На допросах она держалась таким образом, что приводила в отчаянье не только Вельчинского, но и Крепса. От нее требовали выдать партийные тайны. Кривая хмурила разбитое лицо, отвечала сдержанно:
— Я ничего не скажу. Можете бить.
Капитан наскакивал на революционерку со злобой, тыкал ее в горло кулаками, кричал своим неестественным басом:
— Врешь — запоешь!
Гримилову помогал Крепс. Когда Софья падала, Иван Иванович топтал ее сапогами и острил совершенно в фельдфебельском духе:
— Мы тебя выпрямим, Кривая!
Оба охранника превосходно знали, что все подпольщики Челябинска и губернии звали эту юную женщину «Матерью организации», — и оттого пытались во что бы то ни стало сломить волю Кривой.
Софья смотрела заплывшими от побоев глазами на своих мучителей и молчала. Она уже не тратила сил даже на слова, понимая, что в том нет смысла.
Бездонные и странно притягательные были глаза у этой девушки. Огромные, черные, они вонзались в ненавистников, и даже Крепс холодел от этого взгляда.
Но снова и снова продолжались побои.
Особенно почитали Павел Прокопьевич и Иван Иванович пытку «коромысло». Суть ее была в том, что Софью избивали на глазах Залмана, а Залмана — на глазах Софьи.