Александр Борщаговский - Три тополя
От караульной будки к ним приближался Яшка Воронок, инвалид без трех пальцев на левой руке, сменивший на посту Евдокию Рысцову. Он шел вдоль канала, шевеля на ходу чужие куканы. Плоскодонка причалила под электростанцией, никто не приметил, как понизу подкрался Рысцов, в калошах на босу ногу, в узких брючонках и застиранной пижамной куртке, будто прогулялся к ночи по нужде. Он вышел под яркий свет фонаря, достал из пижамного кармана сигарету и закурил от спички, разглядывая исподлобья Клементьева с женой и шлюзовской народ. «Здравствуйте! — кивнул он инженеру, а шлюзовским неожиданно по очереди сунул руку, будто давно не виделся с ними, а значит, и они не могли видеть его. — Ты чего здесь?» — строго спросил у Алеши. «Он с нами, — ответила Клементьева с вызовом. — Муж пригласил… взял с собой». Рысцов скучно посмотрел на нее, будто не сразу понял: «Стало быть, пригласил…» Лицо его в ровном шелковистом загаре не выразило ничего. Коротко остриженные волосы в лунной ночи казались седыми, а весь он далеким от суетных страстей. Он присел у раздавшейся от рыбы сумки. «Твоя, что ли, Николай? — Механик кивнул. — Скоро всю рыбу переловишь: еще и на кукане у тебя». — «И там сидит, — подтвердил механик. — Куда им деться, провод не леска, не обрубишь…» Рысцов взглянул на него карими, святыми глазами под детскими бровками и, склонясь к веревке, рванул из-под устоя сеточку. Пусто. «Вот моя удача, — посетовал он. — Все берут, а я — мимо. Поймали чего?» — «Жду! — отрезал Клементьев. — Я вроде вас — не мастер». Что-то в тоне инженера насторожило Рысцова. «Что же вы гостю хорошего места не уступили? — попрекнул он шлюзовских. — Вы всякий день лавите, а человеку выдался выходной…» — «Мое место хорошее, — сказал Клементьев. — Браконьеры мешают». — «В запретке?» — Рысцов встревожился, сигарета щелчком полетела в воду, он уставился на Воронка, ждал ответа, но откликнулся Клементьев: «Вы! На лодке с воротом, с браконьерской снастью». Рысцов не стал разубеждать инженера, он жалел его слепоту. «Кто орудовал? — спросил он. — Приезжий человек приметил, а вы?!» — «Шуровали… — отозвался Прокимнов. — Разве разглядишь, кто? То темно, то луна слепит…» — «Не разглядишь! — рассердился Рысцов. — Чего вам надо, вы усечете. Шпиннинг у тебя чуть шевельнет на плотине, а уж ты там». — «Двое были, кто их знает», — сказал механик. «Лодку хоть разглядели? — Рысцов весьма натурально страдал от равнодушия шлюзовских. — Вы тут все лодки до Новоселок знаете, по уключине услышите, как она скрипит». — «В шуму ее не слыхать, — ухмыльнулся механик и сказал твердо: — Не наши были, Рысцов, фулиганы, они мне снасть обрубили…» — «А ты терпишь, Николай-угодник!» — «Иисус терпел и нам велел».
Алеша растерялся: Рысцов — фигура, для мальчишек особенно: главный караульщик, и мальчик разглядел его в плоскодонке, но теперь стал сомневаться, Прошка стоял домашний, печально отрешенный, в сухой курточке, и руки его сухие, несуетные. «Будет вам притворяться, Рысцов, — сказал Клементьев несвободным ртом, зубами прихватив кончик лески и затягивая петлю на цевье тройника. — Все вас видели, только не скажут. Остерегаются». — «Я им не начальство, бояться меня нечего. Они на шлюзу хозяева, а я их добро караулю. Любого спросите». — «Они скажут: как же!» — возразил Клементьев: стена поднималась между ним и рыбаками, он ставил их в тупик, а этого люди не прощают. И Алеша смотрел на него с сожалением, — не умом, сочувственным сердцем, опытом маленькой своей жизни он предчувствовал, что инженеру не одолеть Рысцова: Клементьев проигрывал, хотя и был честен. «Шлюзовские меня угадали бы и в дождь и в темень, — беззлобно твердил свое Рысцов. — Мы друг друга, как кобели, по запаху учуем, свои люди…» — «Свои люди завсегда сочтутся», — сказал механик со значением, предлагая и Клементьеву кончать канитель, приглашая и его в компанию; и ты ведь свой, ты хоть и в чинах, а явился на плотину, куда доступ строго закрыт, значит, знаешь, что человек человеку не ровня, вот и живи по этому закону. Но Клементьев не внял резонам механика. «Мне свидетели не нужны, — сказал инженер. — Может, с берега они и не разглядели, а я все видел: и рыбу, и как вы чужую снасть обрезали». — «Был бы я в лодке, — вздохнул Рысцов с сожалением, — я бы все шпиннинги обрубил, с плотины лавить запрещено». — «А ведь стоят! И теперь стоят, и днем!» Выходило и вовсе нескладно. Рысцов оказывался для рыбаков отцом родным, Клементьев — недругом, Алеша почувствовал это остро до тоскливого горестного сожаления. «Что мы — звери, не дать шлюзовским лавить? Они кормятся плотиной… И вы не на богомолье ехали и не купаться к нам. Два шпиннинга у вас, обловитесь, куда рыбу девать? — Он простодушно улыбнулся, все еще предлагая мировую. — Дружкам гостинцы, не торговать же. И пацана с собой прихватили по прихоти, а караульщики уважили. По-другому нельзя, по-другому — жизнь затмится, толку в ней не останется…» — Рысцов брал верх над инженером, а в глазах шлюзовских и вовсе уложил его на обе лопатки: не ими эти порядки заведены, не им их и менять. «Они промолчат, видно, вы их крепко держите… — Жена Клементьева поднялась с грузовой тележки на рельсах узкоколейки. — Я вам все скажу… я никогда сюда не приеду…» Но инженер не дал ей говорить, велел идти в машину, назвал, как чужую, по имени-отчеству, и она ушла, задернув «молнию» куртки до подбородка, ушла с замкнутым, в свекольных пятнах лицом. Клементьев распекал Рысцова истово, громогласно, но пустым, потерявшим силу голосом, заглушая досаду и неминуемое поражение; он всласть накричится и уедет, а здесь все останется по-прежнему, и чем громче кричит Клементьев, тем очевиднее, что на плотине ему больше не бывать, собственная гордость не пустит.
Рысцов выслушал Клементьева, недоуменно, протестующе повел плечами, огляделся, наяву ли все это или померещилось, поманил пальцем Воронка и приказал негромко, будто никому другому и не полагалось слышать его, исключительно к службе относящиеся слова: «Развиднеется, гони пацана к чертовой матери! Сорвется ненароком, с нас шкуру спустят. Свидетелей не найдешь, умотают на машине с нашей рыбой».
Ждать рассвета не пришлось.
Вслед за Рысцовым растаяли в призрачно-голубой ночи и шлюзовские; уходили, не прощаясь, быстро, принужденно, как перед черной грозой, когда над Окой кружат тучи и посверкивает, погромыхивает и в смятении прячутся рыбы и люди.
Под плотину подошел голавль, мерный, в полкило каждый, казалось, они жадно ищут в придонных струях одинокие теперь спиннинги Клементьева. Инженер сновал между устоем и Алешей, потом крикнул ему, чтобы тот сам повел голавля к берегу.
Алеша держал спиннинг двумя руками, рыба в тугом потоке казалась ему могучей, огромной, может, побольше первого голавля. Он неосторожно наклонил спиннинг, леска и удильник вытянулись в линию, неостановимо затрещал затвор, и леска вяло провисла, напугав Алешу, но длилось это мгновения, снова дрогнула и напряглась снасть, удильник затрясло еще сильнее. «Выбирай потихоньку!» — крикнул Клементьев, и Алеша стал мерно, потрескивая затвором, наматывать леску, чувствуя, что он и сильная, упрямая рыба двигаются теперь в шаг. Он подвел ее к устою и так рванул из воды, что она пролетела над его головой и, оглушенная ударом о бетон, сошла с тройника.
Еще у них хватало кузнечиков и лягушат, но рядом с Клементьевым лежал смотанный спиннинг и только что вынутый из воды кукан: десяток голавлей — все, кроме первого, которому механик Николай помял жабры, — топырили плавники, слабо вздымали словно потяжелевшие жаберные крышки. Во всем был конец рыбалки; в отрешенном взгляде Клементьева, в собранном спиннинге и поднятом из канала улове.
Снова появилась жена инженера. Она пошла по плотине, не оглядываясь, к пойменному берегу. Клементьев смотрел в ясную, удлиненную лунным светом даль плотины, на мещерское темное заречье, с черно-зеленой зубчатой кромкой леса, с невидимыми, спящими, открытыми только душе человеческой деревнями и селами. Острый глаз Алеши угадывал всю дремлющую в июльской ночи пойму, стадо, сбившееся в загоне, толоку, казавшуюся бестравной, вытоптанной до последнего стебелька, сумеречные липовые рощи поодаль. А Клементьев будто только теперь, в недобром безлюдье, встревоженный уходом жены, вполне ощутил, куда занесла его судьба, как прекрасен мир вокруг, опечалился и глухими часами азарта, и тем, что этой ночью он навсегда распрощался со спасенной им плотиной.
Клементьева скоро вернулась, прошла к поводкам, на которых в темной воде коротали ночь пленники Рысцова, подняла на устой жереха, открыла застежку и сбросила белобрюхую рыбу в реку. «У него и на той стороне были запасы», — сказала она. Только щуку Клементьева не решилась трогать одна, позвала Алешу, и вдвоем они справились с неподатливой стальной застежкой. «Вера! — запоздало встревожился Клементьев. — Он скажет, что мы украли». — «Напишешь ему, извинишься, — язвительно ответила она. — Ничего он не скажет!» — «Он не может думать иначе». — «Ах, какая беда, что он подумает о тебе! Если тебя это тревожит, то вот свидетель: Алеша скажет, что это я отпустила рыбу». — «Ему лучше помолчать, — заметил Клементьев. — Лучше сказать, что я украл, увез; ему здесь жить». — «Вы не крали! — воскликнул мальчик в душевном смятении. — Я щуку отпустил». — «Всю рыбу освободила я: помни это, Алеша». — «Нет, — упрямо сказал он. — Щуку мы вместе. Щуку вместе…» Клементьева облегченно рассмеялась: упорство мальчика пришлось ей по сердцу. «Пусти и своих, Володя, — попросила она. — Живых отпусти!» Клементьев молчал, жена склонилась было к голавлям, но увидела глаза Алеши, полные горького недоумения, обиды за Клементьева, за попранное дело, которым они занимались честно, и отступила. Двух голавлей инженер снял и перевязал их на кукан Алеши.