Александр Борщаговский - Три тополя
С детства мечтал Алексей невидимкой прокрасться на плотину, обловиться и пройти по деревне с куканом, которого и не удержать на весу; нести его на спине, как мешок, ощущая и тяжесть, и живое, пригасающее шевеление матерых щук и судаков. И хотя с годами его отношение к плотине менялось — от почитания и младенческой гордости, что вот каков их край особенный, с караульщиками и запреткой, до глухой и тоскливой обиды подростка-рыболова, а потом и обдуманной юношеской ненависти, — во всякую пору жизни его дразнила мечта: случится, и он обловится так, что хоть раздавай рыбу.
Как-то к вечеру на шлюз прикатил «Москвич», двигался он по ухабистому берегу напролом, со звоном и грохотом, и остановился резко перед стреноженным к ночи шлюзовским мерином. Алешу окликнул седой, темнолицый мужчина в штормовке и белой тенниске над тесными джинсами. Смуглые, побитые оспой щеки мужчины серебрились на закатном солнце суточной щетиной. Он приподнял кукан, увешанный ершами густо, едва ли не торчком, и показал их женщине за рулем. «Никак ерш не угомонится, — сказал мальчик с недетской серьезностью. — Никому подойти не дает, любую наживку хватает. Удочку надо длинную, в три колена, на глубине лопырь берет, подлещик по-вашему…» — «И по-нашему — лопырь. — Мужчина надел очки и хозяйским, уверенным взглядом оглядел шлюз, контору, диспетчерскую, уже светившую на бугре сплошным в две стены окном, ворота шлюза, легкую, без бетона, плотину и дремотный в этот час пойменный берег. — Ты мне кузнечиков не раздобудешь?» — спросил тихо, чтобы не услышала женщина за рулем: она строго и недовольно смотрела перед собой, не снимая рук с баранки. «Чиликанов?» — переспросил Алеша. «Ну! Успеешь, пока солнце? — Алеша кивнул. — Сюда натолкаешь. — Он протянул два порожних спичечных коробка и вынул из кармана детский, в радужные полоски носок. — Лягушат прихвати по дороге. Серые, знаешь? А подошел голавль?» Мальчик склонил ухо к худенькому плечу; о голавлях пока не слыхать, хотя и пора, самое их время; в июле, чаще среди жаркой, безветренной ночи, голавль появлялся вдруг густо, косяками, и держался иной год до осенних холодов. Алешу смутил холодно-равнодушный взгляд женщины и мысль, что серые лягушата кричат, когда их распинают на тройнике. Приезжий взял у него кривую удочку и кукан. «Чиликанам головы придави, а то они друг дружку жрать начнут».
Алеша жестоко обстрекал руки крапивой, чиликаны с сухой, мембранной звонкостью скреблись в тесных коробках. На береговых склонах, где сочились неслышные роднички, он набрал лягушат, и, сбившись в комок, они тихо лежали в носке. Приезжий приложил к маленькому, будто не мужскому уху коробок и достал из кармана штормовки металлический рубль, но Алеша денег не взял — мать не разрешала, — а попросил крючков и свинцовых дробинок, и мужчина конфузливо засуетился, открыл жестяную коробку, сожалея, что крючки все крупные, а точнее, тройники и грузила спиннинговые, удочный поплавок утонет. «А хочешь со мной на плотину? — осенило его. — Тебя небось туда не пускают?» — «He-а!» Не пускают и сегодня не пустят. «Со мной пойдешь или у матери отпросишься?» — «Я скоро, тут недалеко!» — крикнул Алеша, хватая свой потерявший вдруг всякую цену улов. «Ждать не буду, — предупредил приезжий. — Скажешь охране, что к инженеру Клементьеву». Алеша завертелся на месте в страхе, что все сорвется. «Сегодня Дуся Рысцова караулит, ей скажете, она знает — Капустиной сын, Алеша Капустин, а ее — Дуся Рысцова…» — Инженер уходил к мостику на воротах шлюза с двумя спиннингами, подсаком и портфелем, шел чужой, потеряв интерес к Алеше и пролетавшим мимо уха, заурядным деревенским именам.
Взбираясь прямиком в гору, хватаясь за крапиву, кусты татарника и высокую обсыпавшую его семенами траву, Алеша вспомнил имя «Клементьев»: в прошлое предзимье деревня только о нем и говорила. В конце октября по большой осенней воде ударил мороз. Плотина здесь не бетонная, не каменной, литой стеной перегородившая реку, а живая и чуткая; по-живому, как медведь в берлогу, ложилась она к ледоставу под воду, на самое дно. Там, упираясь в две тяжелые металлические балки, протянувшиеся от берега к берегу, стояли на подшипниках, в метре одна от другой, ребром к речному напору, стальные, сужавшиеся кверху фермы. Их вязали вверху стяжками, болтами, тонкими рельсами узкоколейки для электрического крана, и с его помощью между фермами, в пазы, ярусами, от самого дна загоняли сотни дубовых щитов — они стеной вставали во весь размах Оки, подрагивая под ее могучим напором. Другой такой плотины в России нет, так утверждали все, так говорила и мать.
Дощатый настил плотины уже сняли, электрический кран повыдергал из пазов дубовые щиты, осталось убрать колею для крана, развинтить болты и начать укладку стальных ферм на дно, начиная с первой; ее кладут в «печку» — просторную камеру внутри сложенного из каменных блоков правобережного устоя плотины. Ждали хорошей осени, а тут подоспели праздничные дни, начальник шлюза новый, он еще здесь не зимовал, понадеялся, что раз Ока свободно течет между фермами, то и беды нет, пусть люди отгуляют праздники. А шуга густела, тыкалась в фермы, в одну ночь неровным серым рубцом легла поперек реки, ледяной вал рос на глазах, принимал на себя новую шугу, грозно нависал над плотиной. Ока разлилась поверху, как в щедрый паводок, скрылся под водой канал шлюза, электростанцию — бетонную, глухую, без окон крепостицу с герметическими воротами — охлестывали волны. Вода на верхнем бьефе все прибывала, ледяная громада тяжелела тысячетонно, грозила раздавить фермы. Командированный министерством Клементьев сутки медлил, искал, как сбросить воду в обход плотины, и принял смелое решение: взрывом порушил ведущую к плотине земляную дамбу на левом берегу, в проран ринулась вода, новая река, узкая, но неукротимая, бешеная, ринулась вниз рядом с Окой, подмывая матерый берег, неся на бугристой, будто окаменевшей спине не только дубовые щиты и караульную будку, но и звенья узкоколейки и железную тележку электрического крана. О Клементьеве говорили долго: как он стоял поодаль от людей, сняв с седой головы мерлушковую, пирожком шапку, и помахивал ею, будто горячил, подгонял события, хотя никак уже не мог на них повлиять…
Сумерки густели над Окой, от истомившихся зноем лугов и пойменных озер вставал туман, смягчая багряное буйство заката. На нижних воротах шлюза, вглядываясь в темную воду канала, стояла Евдокия Рысцова, и Алеша приближался к ней без надежды, с упавшим сердцем, ощутив сиротскую свою незащищенность и то, как нелепо топырят, тяжелят его карманы прихваченные из дому яблоки и ломоть хлеба. Рубчатый стальной щиток переходного мостика неуверенно клацнул под его ступней, и, затосковав, Алеша остановился. «Иди! — окликнул его низкий, казалось, не женский голос Рысцовой. — Ждут тебя».
Тысячи раз оглядывал он эти места. Все в запретке было вроде такое же, как и у шлюза, — светлые песчаные тропы в низкорослой траве, дощатые мостки через отводной канал электростанции, хрупкая на вид, вся щелястая плотина, знакомые люди; все было продолжением шлюзовских служб, все то же и все не то, все исполнено особого значения. От ранней весны, когда сходили полые воды, до ледостава здесь лежала запретка. Она и зимой незримо стерегла Оку: перехлестнувшие ее пешеходные тропы и наезженные трактором дороги, по которым из-за реки везли сено, дрова и строевой лес, а в заречье — почту и кино, тянулись к узвозам, обходили плотину. В памятливом зрачке рыбака, в самой крови, навсегда обозначилась она, ее кордон, ее граничные буи, приметные и ночью и в густой туман.
Инженер оставил Алешу на плотине сторожить спиннинг, ручкой заклиненный в одном из пазов настила. Леска круто падала вниз, пенопластовый, размером с сайку поплавок дергало и мотало в бурунах, метрах в семи ниже плотины, левее, поодаль стояли еще спиннинги на затворе, хозяева их отсиживались на каменном откосе, отгородившем от Оки бетонный узкий канал электростанции. Туда сошла и жена Клементьева в красной, яркой даже в сумерки куртке и в обуви, никогда не виданной Алешей: от легких красных сандалий под самые колени тянулись красные ремни, змеями перехлестывая тяжелые в икрах ноги. Двое шлюзовских кидали снасть коротко, прицельно, будто точно знали, где их поджидают судаки, и время от времени брали их буднично, словно безрадостно, неприметным рывком вынося рыбу на бетонную кромку откоса и прихватывая ее рукой у жабер. Один из них, механик Николай, хромой, в молодецких с проседью кудряшках, посадив рыбину на кукан и ополоснув руки, поднимался на устой и вытаскивал из бурлящей воды мелкоячеистую, круглую медную сеточку на стропах. Случалось, и в ней бился судак или шальная, потерявшаяся к ночи в темных речных глубинах плотвичка, — механик совал их в дерматиновую, рваную, в налипшей чешуе сумку, подходил к Клементьеву, молча дожидался очередной сигареты, подергивал леску клементьевского спиннинга, говорил, что все у него толком, как надо, рыба будет, некуда ей деваться. И когда механик шел по устою обратно, Алеше мучительно хотелось, чтобы он и теперь поднял сетку, хотелось испытать удачу, пусть и чужую, но механик до поры будто и думать забыл о сетке: он вприпрыжку спускался вниз, снова начинал свою охоту, и, только взяв судака, ополаскивал руки, и карабкался на устой, к сеточке, к сигарете приунывшего Клементьева.