Борис Рахманин - Ворчливая моя совесть
В одном месте люди зовут ее Волгой, в другом — Десной, Днепром или Енисеем… А там она уже Керулен, а там Влтава, Дунай, Темза, Сена, Миссисипи, Нил…
Сколько звучных, ласковых названий придумали люди единственной земной реке! Из названия в название можно плыть по ней в гости друг к другу. До любого города, до любого человека можно доплыть по этой реке — и не заблудишься… И повсюду ты увидишь отразившиеся в ней скользкие облака, повсюду будет всплескивать в ней рыба и перешептываться шероховатый камыш…
Берегите, берегите, люди, свою единственную реку!
ДОСАДАДребезжа, промчалась мимо меня по узкому Арбату тусклая синяя «Победа».
За ее рулем напряженно сидел седой человек с усталым лицом… И удочки я успел заметить… Бамбуковые кончики их, гибко постегивая воздух, выглядывали из окна. И рюкзак я еще увидел, удобно развалившийся на просторном заднем сиденье…
Неужели ему не с кем было поехать? Ни жены, ни сына, ни внука… Неужели он любит оставаться за городом один?
А кто же шепотом крикнет: «Клюет!»? Скажет: «Ну, будем здоровы!»?
Неужели и товарища у него нет?
Эх, жаль! Какая досада! А я как раз загрустил. И тоже один. Как бы мы были друг другу кстати!
Если бы он остановился, я бы добежал. Сказал бы: «Послушайте!..»
И дальше мы отправились бы уже вдвоем.
Только возле магазина на минуту остановились бы, чтобы и я смог купить свою долю.
Мы миновали бы роскошные улицы центра, пыльное предместье, серые пригородные поселки, пестрые деревни…
И наконец увидели бы светлую неиспорченную реку с желтым песчаным поворотом, и заблудившийся в самом себе лес, и замысловато бесформенные облака с запутавшейся в них скользкой алюминиевой рыбкой самолета.
Один… С кем же поделится он переполняющим сердце мучительным благословенным восторгом?
ВОЕННЫЙ КАБИНЕТЗа то, что мы плохо вели себя, нас оставили после уроков и заперли в военном кабинете.
Как легкомысленны раздраженные педагоги!
Да есть ли во всем городе более интересное и занимательное место?!
Век бы мы отсюда не выходили!..
Тысячи плакатов, перебивая друг дружку, принялись рассказывать нам, как выстрелить в противника и как, в свою очередь, избежать его ответной пули.
А она, пуля эта, представленная в разрезе, благодушно поведала нам, чем начинена, с какой силой вопьется в легкие и на какие острые пылинки там разорвется.
Вызванные к жизни мальчишеской фантазией, зашевелились на стендах, разворачиваясь в нашу сторону, танковые башни.
Как троллейбусы, заскользили подвешенные к своим траекториям остролицые снаряды.
Стали торопливо всплывать дремавшие до того на грунте подводные лодки. Одна из них уже уставила в нас горящий змеиный глаз перископа, как бы облюбовывая самый вкусный кусочек.
Преувеличенно оживленные вначале, молодечески похваляясь недавним озорством, мы вдруг один за другим притихли, занятые пусть и воображаемым, но смертельным боем. И скоро выдохлись.
Они не принимали условий нашей игры — тщеславные макеты, точно вычерченные схемы, увеличенные с учебной целью, гипертрофированные патроны, гранаты, мины…
Он не желал рассеиваться, как того ждало наше воображение, рыхлый поганый гриб атомного взрыва. Стоял не шевелясь, облучая запертых мальчишек тлетворным невидимым сиянием.
Хватит! Хватит!
Выпустите нас!..
Уже и не соберешь наших разорванных в клочья тел, уже обуглились мы, испарились. Лишь тени наши в мучительных позах застигнутой врасплох наивности останутся на стенах военного кабинета.
Выпустите! Выпустите! Мы больше не будем!
МОЛОКОМладенец в неразумной своей жестокости и жадности, ибо он проголодался, хватает острыми, полупрозрачными еще, рыбьими зубками грудь матери. Набухший сосок кровоточит, он не успевает зажить, затянуться. И ребенок сосет молоко, окрашенное живой кровью, кровь сосет…
Морщась от жгучей боли, мать порой не выносит ее и с плачем, бранясь, вырывает грудь из маленького цепкого рта.
Дитя захлебывается криком, оно не понимает, оно знает одно: молоко… Оно жаждет молока.
И, устыдившись, плача уже оттого, что причинила страдание ребенку, мать снова сует ему саднящую грудь, он же, всхлипывая от обиды и в то же время торопливо улыбаясь сбывшемуся желанию, мгновенно отыскивает сосок и снова пьет, пьет, сосет сладкую материнскую кровь.
А она смотрит на него сквозь слезы и теперь сама уже улыбается. Боль ее не уменьшилась, но как бы ушла вглубь. Это боль, равная самоотречению, ее можно вынести.
…В самих себе, в цветке, в насекомом, в камне, в воздухе, которым дышим, даже в том, чего не видим, о чем лишь догадываемся, роемся мы детскими, неуверенными пальцами, вглядываемся во все это слепыми глазами, стремясь утолить голод и жажду познания. Как вздрагивает порой от боли наша добрая мать-природа, как улыбается пытливости своего подрастающего детища…
ВЫЙТИ НА ЛЕТУ ИЗ САМОЛЕТА…Горы проплывали внизу, тщетно пытаясь дотянуться до самолета. Поросшие кудрявыми лесами, со светлыми нитками проложенных чьими-то ногами дорог… Кое-где на солнечных склонах пасся скот.
Несоизмеримые со скоростью самолета, медлительные движения коров исчезли вовсе. Казалось, это некая скульптурная группа, мраморная пастораль.
В плавных лощинках были разбросаны по три-четыре домика, прихотливыми потоками текли с вершин огороды и поля.
А вот мелькнуло возле крайнего домика крохотное белое пятно. Что это?
…Порой, когда едешь в поезде, мимо окна проносится полустанок, или живописная деревушка, или просто изба на косогоре у мелкой плоской реки. Меж бумажных стволов берез дрожит лиловый разогретый воздух, в арку из ветвей боярышника убегает тропа…
И говоришь себе, вот бы сойти здесь, испить до дна эту тишину, насладиться ее здоровой солнечной спелостью. И кажется этот на мгновение возникший в окне край именно тем, о котором уже давно грезишь. Да вот ни разу еще не сошел. В билете указан другой пункт.
…Такое же чувство, только, пожалуй, более отрешенное, возникло у меня и сейчас, в самолете. Ведь из самолета и подавно не выйдешь. А надо бы, надо выйти! Невозможно, скажете? Но чем несбыточнее желание на деле, тем осуществимее оно в мечтах. И я представил себе… В зыбком, голубовато-сизом, меняющемся облаке, догоняя рев своих турбин, скрылся заносчивый самолет. И в наступившей тишине, судорожно раскинув руки и ноги, семечком клена долго падаю я вниз. Упруго приседаю, коснувшись земли, и взволнованно оглядываюсь.
Коровы поворачивают ко мне тяжелые головы, смотрят на меня заплаканными, с мухами на слезах, кроткими глазами; зеленая слюна капает с их нежадных губ, розовое вымя касается травы..
Они живые, они двигаются!
А дома? Неподвижность их оттуда, сверху, чудилась мне такою же обманчивой. Почему же они не разбегаются врассыпную при виде нового человека? Или не бегут, по крайней мере, навстречу?
А белое пятно?
Это женщина! Приложив ко лбу козырьком ладонь, она вглядывается, вглядывается… Белое платье так тесно ей, словно она только что вышла в нем из воды.
Я буду счастлив здесь, в этом краю. Знаю…
ЛЕСТНИЦАКто привык в поэзии к шкатулке лифта, в зеркалах которой можно полюбоваться на собственные сизые щеки, тому, разумеется, не по вкусу крутые лестницы его высотных стихотворений.
Вот он идет, красивый, бессмертный… В купленном за рубежом смокинге, в купленных там же крепких башмаках, в приобретенной у нас, но все же заграничной кепке…
Нет уж, пусть «Москвошвей» сперва достигнет уровня мировых стандартов, тогда и он явится к прилавку, а покуда — вот вам агитка о необходимости повышения качества продукции.
Закинув голову, медленно поворачивая яблоки огромных глаз, с новой рифмой на длинных улыбающихся губах входит он в Дом Герцена.
Мужчина, черт возьми, а не облако в штанах, твердым ясеневым кием разит скользкий земной шар.
— А! Это вы?
Снисходительно треплет он по плечу способного юношу, на год разве моложе его самого.
На ошеломляющей, но естественной для него высоте даже неведомо ему чувство зависти. Только одиноко ему в горних этих областях оставаться ненастной ночью.
А утром…
Неслышно подкрадется сзади очкастый оппонент и бросит к его большим ногам дымящуюся бомбу коварного вопросика. Мгновенно получив ее обратно, причем тысячекратно усиленную, всю жизнь будет потом оппонент показывать знакомым ее отпечаток — красный желвак на лбу — и писать сочные мемуары.
ПРОЛОГКиевский вокзал в Москве. Вхожу под его высокие своды, где люстры лупят бессонные совиные глаза, и со всех сторон обдает меня гибкой, плавной, раскатистой речью.
Как заботливо укрыл московский снег по-южному зябкий Киевский вокзал…