Василий Росляков - Витенька
— Слушай, — сказал Серега.
— Ну.
— Когда вернемся, надо съездить в техникум, поговорить насчет Валэнтина.
— Давай съездим.
— Если он в колонию, конечно, не угодит какую-нибудь.
Возможно, и угодит, возможно, и прав Серега, потому что он, Серега, смотрит на все трезвыми глазами. Он реалист. Мне тоже хотелось быть реалистом, но для этого дела у меня чего-то не хватало.
Белое сердце
На волжский паром грузятся полдюжины полуторок, две подводы-пароконки и наш мотоцикл с коляской. Орудует тут разбитной горластый матросик.
— Куда ж ты, бах-бах, ба-бах, пресси! — мордует он ошалелую шоферню. — Назад, говорю! Лево руля! Опять, говорю, назад, бах-бах!..
Горласто матерясь, этот матросик рассовал туда-сюда неуклюжие грузовики и подводы, и мотоцикл наш, и людей с велосипедами и без велосипедов. Всех рассовал, всех угомонил, угомонился и сам. И вот уже разворачивается, скрипит огромная колымага, направляясь поперек огромной реки к далекому заволжскому берегу.
А со стороны бугристого потемневшего города все наваливается на нас, расклубившись в полнеба, тяжелая туча. Она пошевеливает краями и сумеречной тенью накрывает Волгу. Вспыхнула белая молния, и раскатисто саданул гром. На почерневшую, взрытую ветром воду упал ливень. Нахлестывая, поднимая водяную пыль, он двинулся наискосок, через скрипучий паром, к Иргизу. Мокнут грузовики, лошади и люди.
Им-то что! Горластому матросику и нашему рыбинспектору, волжским грузовикам и велосипедам. Они истосковались тут без дождя. А нам, бежавшим от мокрого московского лета? Нам этот ливень ни к чему. Всем семейством мы бежали от своих, московских, дождей. У меня рюкзак, у Нины рюкзак, и у Сашка тоже рюкзачок. Махнем, думали мы, к Саратову и за Саратов, и даже за Вольск, в заволжскую степь, в зной и глушь, в эти сорок градусов жары, на Иргиз! Но циклон, обошедший всю Европу, и тут накрыл нас, застиг в пути.
Пока мы жаловались на судьбу, ливень ушел в Заиргизье, и мокрое солнце уже плавилось в обрывках туч, и горластый матросик уже «бабахал» то здесь, то там, опорожняя от нас причаливший к заволжскому берегу скрипучий паром.
Волга осталась позади, за нашими спинами. Впереди сидит рыбинспектор в картузе с крабом и в гремящем плаще. А мы гнездимся со своими рюкзаками в люльке и на заднем сиденье. Ветер и мотор мотоцикла вместе ревут в наших ушах.
Небо расчистилось. Солнце уже пошло под уклон.
— Далеко нам? — кричу я в затылок Бритвина.
— Километров сто, не больше! — кричит он.
Далеко-далеко перед нами маячат телеграфные столбы: там большак. А мотоцикл ныряет с уклона на уклон по исхлестанной ливнем жесткой луговой дороге. И вдруг — стоп! Глушится мотор, рыбинспектор осторожно, чтобы не задеть меня, выбирает правую ногу, сходит на землю. В чем дело? А ни в чем. Он разминает плечи и долгим взглядом всматривается в плоскую луговину с камышовыми островками, синими стеклышками озер, ериками и зелеными заплешинами. Всматривается в эту скучноватую далекую даль. Там, где прерывисто тянется цепочка лозняка да вскидываются местами одинокие тополя, там Иргиз, дикая речка.
— В чем дело?
— А вот видишь? — отвечает инспектор. — С малых лет вижу, а не привыкну…
Наглядевшись на непонятную мне красоту, Бритвин возвращается к мотоциклу.
— Ах, Сашок, — говорит он, — закину я вас на остров, к раскольникам, к Мельникову-Печерскому, в сказку!..
И снова шумит в ушах ветер вместе с мотором и брезентовым плащом Бритвина.
Инспектор рыбоохраны — это еще не весь Бритвин. Жизнь заставила его стать писателем. Долгие годы бьется он с браконьерами, с разными расхитителями Волги. Это втянуло его в войну с нерадивыми предколхозами, с руководителями рыбозавода и с иными еще руководителями, кто за планом не хочет видеть ничего другого. План любой ценой! Во имя плана вычерпывается из Волги во время весеннего разлива икряная рыба и молодь. С этим разбоем и воюет Бритвин. Бывало, и победителем выходил. В центральных газетах об этом писали. Но чаще — побежденным, даже выгнанным с должности. И все же инспектор не сдавался. А в одну из отчаянных минут подумал со злостью: «Вдарю-ка через литературу! Может, верней будет». И стал бить по врагам Волги «через литературу». И написал злую и прекрасную книгу.
В Москве и у себя дома, в Вольске, все чертыхался, говорил, что даже писателем сделался от злости. А тут, в заволжской степи, стоп, остановился. Красота схватила. И про войну вроде забыл.
«Нет, — подумал я, — не от злости инспектор стал писателем, по книге видно, не от злости». А рыбинспектор уже поет что-то, поет что-то длинное и тягучее, как этот ветер и как эта степь, да еще как вольная и великая родная река инспектора — Волга.
В степи ночь наступает быстро. Завалилось солнце за горизонт, покрасовался минуту-другую сухой ветреный закат, — и темь, хоть глаз коли. Накрыла нас эта ночь внезапно. И не заметили. В последней на нашем пути деревне заночевали.
— Друг детства, — сказал Бритвин о хозяине дома, — на войне зрение потерял, слепой совсем.
Инспектор и хозяин крепко, по-мужски, обнялись.
— Помнишь, Иван Яковлевич, как на гулянки ходили? — говорит Бритвин.
— Было дело, — отвечает Иван Яковлевич, а сам все к гостям, к нам то есть. — Да вы, — говорит, — не стесняйтесь. Вот хлеб, вот молоко. Сашок, Ниночка! — и так далее… Достанет хлеб, горячий еще, пахучий, только что из печи, несет молоко, холодное, из погреба. Мальца посылает за свежими огурцами, за луком. И все улыбается, над Сашком подшучивает, заговаривает с каждым и к каждому лицом поворачивается, точно зрячий, точно в глаза глядит тебе.
Хотя было уже поздно, мы не сразу стали располагаться на ночь, сначала решили завернуть на этот остров, к желанной цели нашего путешествия. А тут еще отпаялось что-то у мотоцикла, проводок какой-то, и Бритвин настоял ехать. В деревне починить негде, а там, на острове, вроде бы есть где.
Иван Яковлевич проводил нас за угол своего дома. Ночь была ему не в ночь. Кажется, в памяти его навсегда сохранился день.
Когда мы выскочили за деревню, в кромешную тьму, Бритвин притормозил машину и, повернувшись к нам, сказал:
— Мужик — у-у-у! Член правления. Не гляди что слепой.
— Настоящий человек, — согласился я.
— У нас тут все настоящие, — похвастался Бритвин.
Фара жутковато выхватывала из тьмы прыгающий кусок дороги, а то еще куст какой, стожок сена. А на изгибе, в травяной гущине, встали перед нами немигающие зеленые точки — глаза зверя. Бритвин сказал — лисьи.
Справа и слева обступили нас темные заслоны, похоже, прибрежных зарослей. И верно, там, где в заслонах образовались окна, мы видели сквозь них: мерцает черная вода. Заслоны сходились с двух сторон, сжимали нас все плотней. Мотоцикл стало трясти, бросать из колдобины в колдобину, трава шипела под нами и хлестала нас будыльями не то бурьяна, не то кустов. Циклопий глаз мотоцикла то вскидывало к черному небу, то опускало в черную траву. Потом машина взревела, рванулась на подъеме и, развернувшись, остановилась перед чем-то темным, заслонившим нижние звезды.
— Хозяин! — крикнул Бритвин в эту кромешность.
Ничего не ответило. А мгновение спустя я вздрогнул, упершись глазами в неподвижную фигуру женщины. Под платком звезды высвечивали мелкое, птичье лицо.
— Сослепу и не заметишь, — радостно сказал Бритвин и соскочил со своего седла. — Хозяин где?
— А где, на ставу! — тень нелепо взмахнула тонкой рукой.
— Там, на дальном?
— На дальном.
Бритвин развернул мотоцикл, усадил в него Сашка и — «мы мигом!» — канул во тьму. Женщина исчезла, а мы с Ниной принялись разглядывать звезды. Ночью в незнакомых местах я всегда разглядываю звезды. Отыщешь своих Медведиц, или Кассиопею, или маленькие Плеяды — и на душе становится покойней, и место чужое покажется уже не таким чужим.
У подножия кургана, что заслонил собою нижние звезды, тускло светилась полуоткрытая дверь. На выходе из землянки — маленький пятачок, а над ним поднятая жердями круглая крыша навеса с торчавшими в стороны прутьями. Вроде летнего вигвама индейцев. Сначала позади взревела тьма, потом перечеркнул нас красноватый сноп фары.
— О-хо-хо! — крикнул незнакомый голос и рассыпался нервным смехом. Я оглянулся и увидел живого черта. На звездном небе чернела его вытянутая голова в сплюснутой с боков шляпе. Черт шмякнул на траву мокрый мешок, нервно вытер об штаны руки и приблизил к нам сухое, в жидкой бороде лицо с мерцающими глазами.
— Роев-Разумовский Георгий Григорьевич, — сказал черт, сдавил нам руки и крикнул жутковатым голосом: — Ма-аня!
Он крикнул и увлек с собой в землянку Бритвина. Маня бесшумно сложила хворост, повесила на перекладину ведро с водой.
Роев явился с гремящей паяльной лампой, поджег ею хворост и заторопился к мотоциклу. Все ему хотелось делать самому; он хохотал и все успевал привести в движение. Шумела паяльная лампа, горел, потрескивая, костер, шевелились возле костра вываленные из мешка раки. Сашок собирал их палкой, не давая расползаться в ночной траве. Рукой трогать боялся.