Василий Росляков - Витенька
— Ни к черту годится такой погода, ни к черту не поеду, — сказал Янис Секлис.
А утром от этого сумасшествия остались только одни следы. Только клочья осокорей тихо лежали в траве по всей лужайке. На ней теперь все переменилось. После ночной бури, после трудного, скупого дождя, брошенного ветром на наш хутор, после того, как я увидел эти клочья осокорей, я вдруг заметил, что все здесь жило уже своей отдельной жизнью. Еще недавно даже Серега, знавший все на свете, не мог назвать по имени вот этих остроухих росточков, а сегодня они поднялись, вывалили фиолетовые и желтые язычки и сами назвались иваном-да-марьей. А из тонких и нежных перышек, которые раньше были просто травой, повыступали колоски либо метелочки, шершавые хвостики, и каждая диковинка стала либо мятликом, либо овсяницей, лисохвостом, или тимофеевкой, или пыреем, а то еще оржанцом. Все, что уже определилось и зацвело, называлось яновой травой, потому что наступал Янов день. Латыши уже наварили пива и ходили под хмельком в ожидании Янова вечера, Лиговакарс. На лесных полянах, возле речек и озер, разведут костры, будут пить и петь до утра, а старые автомобильные покрышки, списанные хозяйственниками как отслужившие свой срок, всю ночь будут гореть на высоких шестах.
Под сильным хмельком был и Узулинь. Сначала я увидел его босые коричневые ноги. Он подошел неслышным шагом и сказал:
— Хочу угощать моим пивом.
У него были глаза пьяные, но добрые и умные. Мы прошли на веранду, Узулинь поставил на стол две желтые бутылки. Я сразу почему-то вспомнил далекую Кубань-реку и родную речку Куму. Пиво было мутное и желтое, как будто это была вода из Кубани или Кумы. Там прошло мое детство.
В человеке иногда происходит что-то не совсем понятное. Довольно было вспомнить мутную Кубань и мою мутную Куму, как в душе что-то больно и сладко шевельнулось, захотелось взять этого коричневого Узулиня за плечи, посадить рядом и пить вместе с ним его пиво и разговаривать о чем-нибудь хорошем, душевном.
Серега посмотрел на бутылки и ничего не сказал. Он никогда не видел ни Кубани, ни Кумы, и все это ему ни о чем не говорило. Он принес нам латышскую водку «Кристалл», но посидеть с нами не захотел, ушел заниматься хозяйством.
— Сергей — хороший человек, — сказал Узулинь, когда мы выпили по первой рюмке.
— Дай бог, — согласился я со всей охотой.
Узулинь был латгальцем и сносно говорил по-русски, но чем больше пил, тем труднее мне было понимать его. Голова Узулиня держалась нетвердо, руки тяжело лежали на столе. Я наливал ему водки, он мне — желтого пива.
Ах, это пиво… Все эти жигулевские, елецкие, да ленинградские, да суздальские, и даже латышское «Алус», и пильзенское, и вайсбир, и карамельбир, бутылочное и бочковое, с легкой ноздреватой шубой над кружкой. Бросишь щепотку сольцы по краям толстой стеклянной кружки, окунешь губы и цедишь и слушаешь, как с тихим шорохом опадает пена, как сквозь пену польется потом густая хлебная влага, нахолодит зубы и сладко пройдет по горлу. Нет, нет, ни одно из них не может сравниться с этим горемычным желтым пивом Узулиня. Там все лишь сорт, свой вкус, своя игра оттенков, но все там не то. Тут не оттенки, тут горе горькое, тихая недолгая радость и слеза, застрявшая в горле. Пиво Узулиня.
— Я, понимаешь, человек, — сказал без всякой связи Узулинь, задвигал как-то нелепо головой, будто хотел выправить сошедшие с места шейные позвонки или сглотнуть что-то трудное, но никак не мог этого сделать. Потом положил корявую руку на мое плечо, подвинулся немного и сказал: — Напиши про меня… а? Нет, я сам напишу, ты передай. Книгу… понимаешь? Тут у меня много, — он смял на груди грубую рубашку. — Тут, понимаешь?
Сбивчиво и трудно, заплетаясь языком, Узулинь рассказывал про свою жизнь. То в давние годы уходил, отца вспоминал — хороший человек был отец, то войну вспоминал — Узулинь был хорошим солдатом, то как в плену был у немцев, то Нору вспоминал — хорошая женщина Нора, правда, на это дело может все променять, но это горе Узулиня. И всегда, всю жизнь, сколько помнил себя, была работа, вечная работа. Узулинь любит работу. О чем бы ни вспоминал он, всегда была работа и хорошие люди.
— Я всегда умру за хорошего человека, — Узулинь скрипнул зубами и неожиданно заплакал. Я взял его за руку, за холодные, как дерево, пальцы и стал успокаивать, стал говорить: «Ну, Узулинь, ну, ну…» — и плакал сам, потому что тоже был пьян. Потом он размазал по морщинам слезы, еще ближе придвинулся, хрипло и устало сказал: — Сынок мой, Валэнтин… Помоги ему, он добрый, сынок мой, не забудь его, помоги…
— Ну, Узулинь, ну… Как же, Узулинь, обязательно…
Уже темнело. Узулинь совсем ослаб, и я отвел его домой.
Давно отцвела сирень, и жасмин отцвел. Загустел и потемнел граб, плотнее заслонили небо серебристые осокори. На огороде, который мы поливали по вечерам, разлопушились сизые капустные листья, чуть приметной строчкой прошила грядки морковка. Все взошло, все потянулось в рост, и мы с Серегой собрались уезжать, чтобы вернуться сюда к урожаю, к свежему луку и огурцам.
Уезжали утром, а накануне вечером зашла Нора: не взяли бы мы Валэнтина, не довезли бы до Резекне, хочет навестить бабушку? Потом приходил Янка, просил о том же, просил так, для порядка, потому что мы и без того были согласны.
С рыжим фибровым чемоданчиком Валэнтин подошел к машине и, нисколько не колеблясь, на правах личного друга, уселся рядом со мной. Серега хмыкнул и вынужден был занять место на заднем сиденье. Почти неслышно работал мотор, чуть вздрагивал глянцевый рычажок скорости. Возле машины стояла беременная Нора с глазами богоматери. Она смотрела сквозь стекло дверцы. Валэнтин опустил стекло, неловко вывернул шею, чтобы видеть Нору, протянул руку, невнятно и несмело сказал почему-то по-русски:
— Мама, до свиданья.
Нора на малую минуту придержала, потом отпустила руку Валэнтина. В зеркальце я увидел, как ухмыльнулся и крутил головой Серега.
— Валэнтин, — сказал Серега, когда мы тронулись.
— Шо?
— Мать любишь свою?
Валэнтин промолчал.
— А отца?
— Не знаю, — сказал он, не желая, видимо, разговаривать на эту тему.
Потом Серега опять спросил:
— Значит, ты до Резекне?
— Все равно.
— Понятно. Может, сразу уж до Москвы?
Валэнтин оглянулся, посмотрел на Серегу прямо и беззащитно, отвернулся и ничего не ответил.
Через час мы были уже в Риге, на широком ее проспекте. Потом, петляя по узким улицам, выложенным по-старинному брусчаткой, выскочили в другом конце города на старую московскую дорогу.
Справа близко подступала к нам, а то отдалялась от нас взрытая ветром Даугава. Текла за стеклом зеленая холмистая земля с новостройками, поселками и хуторами, горбатились близкие и дальние леса. Изредка я поглядывал на Валэнтина. Весь он был напряжен и сидел так, как сидят на жесткой скамье. Глаза его ели пространство и были где-то далеко отсюда, и мысли, если у него были какие-то мысли, также были не здесь, а где-то далеко.
— Валэнтин.
— Шо?
— Нравится?
— Конешно.
Обедали в маленьком городке. Валэнтин был трогательно независим, отдельно выбивал чеки, даже свой поднос разгружал на отдельном столике.
— Ты что же отгораживаешься от коллектива? — сказал Серега.
— Нишево. — Но Серега перетащил его тарелки, его стаканы с молоком и компотом на общий стол.
— Ты уж давай вместе.
Валэнтин вынул чистый платок — мама положила, вытер пот со лба и молча стал есть. Ел с подчеркнутой аккуратностью, потому что сильно смущался.
…Вот и конец нашему совместному пути. Показался город Резекне. Я остановил машину на перекрестке. Валэнтин вышел, посмотрел на город, на поля вокруг. Серега разминался на обочине.
— Ты что? — спросил он, когда Валэнтин вернулся к машине и взялся за ручку дверцы.
— Дальше поеду, — сказал Валэнтин.
— В Москву?
— Нет. Зеелупе. Все равно ишо поездом.
— Ну давай, давай.
Перед Зеелупе дорога разделилась надвое. Одна пошла в город, другая — в желтые поля.
— Я подвезу к станции, — сказал я Валэнтину.
— Не надо, — ответил он решительно и грустно. Молча попрощался с нами за руку, невесело улыбнулся. — Приедешь?
— Приеду, — сказал я.
На белой пустынной дороге маячила одинокая выцветшая его фигурка. Он ни разу не оглянулся. Шел ровно, неторопливо удаляясь от нас, сливаясь с белой дорогой и серыми зданиями городской окраины.
— Ну чего. Поехали?
— Поехали.
За ветровым стеклом наплывала земля, а в глазах стояла белая дорога с одинокой, выцветшей фигуркой на ней.
— Слушай, — сказал Серега.
— Ну.
— Когда вернемся, надо съездить в техникум, поговорить насчет Валэнтина.
— Давай съездим.