Василий Росляков - Витенька
На другой день, однако, Узулинь вместе с Янкой мирно ладили повозку, что-то укладывали в нее, готовились на сенокос. Валэнтин по куриным сижам собрал яйца и снова принес к нашему порогу. Кухонная дверь у нас была отворена, а за моей спиной шумел примус, возле него хлопотал Серега. Я сидел на корточках перед дверью и смотрел на муравьев. Тут был бунт маленьких против больших. Маленьких была тьма, больших — не так много, но они выделялись своими размерами и своей важностью. Большие были угольно-черны и лоснились от сытости, они вели себя низко и подло. Трусливо драпали, покидая родную землю, взбираясь на штакетник изгороди. Если кто погибал из них или был ранен, его бессовестно бросали на поле боя, потому что каждый думал только о спасении собственной шкуры.
Жирные обосновались слева от меня, у подножия штакетника, маленькие рыжие плебеи, которых была тьма, жили справа, под стеной дома. Между теми и другими лежала каменная плита, порог нашего дома или некий плацдарм, которым давно уже овладели передовые отряды рыжих. Хотя плацдарм был занят, бой еще продолжался. Одни из маленьких храбрецов преследовали отступавших великанов, с ходу атаковали их, другие выносили с поля боя погибших товарищей, третьи волочили в свои тылы убитых или взятых в плен жирных негодяев.
Вот он, маленький, несется по каменной плите, мужественно преодолевает препятствия, воинственно вытянув рыжую головку, вот он настигает черного, лоснящегося от сытости великана, обходит его с фланга и бросается врукопашную, мертвой хваткой впивается в горло ненавистному врагу. Раздается душераздирающий хруст позвонков. Черный великан взвивается на дыбы, маленький, не разжимая челюстей, повисает у него на горле. Тогда черный рывком складывается вдвое и начинает душить маленького своим тяжелым, жирным телом. Не хватает воздуха, малютка задыхается от удушья, от гнусного запаха пота и мочи, но челюстей не разжимает. Еще минута, и жирный судорожно распрямляется, маленький победитель, полуживой, с помятыми ребрами и суставами, глотает воздух, и воздух победы возвращает ему силы, он выправляет вывихнутые суставы, взваливает на плечо бездыханную ногу великана и волочит побежденного в глубокий тыл, домой. Бывают, однако, и другие исходы, об этом свидетельствует поле боя, усеянное еще не подобранными трупами маленьких храбрецов.
Я так увлекся этим неслыханным сражением, этим бунтом рыжих плебеев, что не заметил, как подошел Валэнтин, сложил на траву яички и молча наблюдал за ходом боя. Я заметил его только тогда, когда он не выдержал, протянул руку, чтобы прийти на помощь маленькому воину, задыхавшемуся в объятиях жирного великана. Я увидел Валэнтина и одновременно понял, на чьей стороне его симпатии. Когда бой, в общем, закончился и порог был полностью занят плебеями, а муравьиная элита спасалась между небом и землей, на садовом штакетнике, Валэнтин стал по одному снимать с изгороди жирных трусов и бросать их в боевые порядки восставших. Те, хорошо изучив приемы жирных складываться вдвое и душить своим телом противника, хватали за ноги великана, растягивали его, не позволяя складываться, и в таком распятом виде уносили в свои тылы, на расправу.
Валэнтин подошел к изгороди, чтобы снять очередного великана, остановился, заглядевшись на черные лоснившиеся туловища, выбрал самого крупного и бросил его на расправу маленьким бунтовщикам.
— Нащальник, — сказал он.
— Так давай, старик, без политики, — сказал я Валэнтину.
— Пашему? — спросил он и улыбнулся, видимо не совсем понимая то, что я сказал ему.
— Нехорошо, — сказал я.
— Пашему? — повторил Валэнтин.
— Потому.
Валэнтин не знал, что я тоже начальник. Я не стал ему говорить об этом, а внимательно посмотрел в его доверчивые глаза и понял, что мы подружились.
— Купаться идешь? — спросил он дружески.
— Пойду, — ответил я и этим самым как бы закрепил возникший между нами союз. — Пойду, немного погодя.
— Харашо, — сказал Валэнтин и тоже как бы поставил свою печать под нашим безмолвным договором о дружбе.
Я ушел на кухню, а Валэнтин сбегал за Гунаром, и они долго потешались над муравьиной битвой, непонятно и бойко, по-латышски, комментировали события, которые в их однообразной жизни были, видимо, захватывающими и значительными.
— Серега, — сказал я Сереге, — Валэнтин очень нежный паренек.
— Ты почаще приваживай его, он тебе покажет нежность, — Серега видел нас из кухни и был, как я понял теперь, недоволен.
— По-моему, — сказал я, — ты не прав.
— Ага, — грубо отозвался он, — ты еще в дом его приведи.
Мне захотелось к морю, и я ушел. На горячем песке в три прыжка настиг меня Валэнтин, как будто все это время он подстерегал меня в зарослях. Легкая распашонка и портки свалились с него на ходу, упали на песок. Расталкивая воду, он шел впереди, оглядывался на меня, улыбался. Потом мы поплыли, Валэнтин был радостно возбужден, поравнялся со мной, спросил:
— Пойдешь до камня?
— Давай, — согласился я, и мы поплыли до камня. Валэнтин нырял, уходил вперед, снова возвращался, кружил вокруг меня, как умное животное. До камня было далеко, и я вернулся. Вернулся и Валэнтин. На берегу мокрыми руками он поднял свои портки, вынул пачку сигарет и спички, протянул мне. Мы закурили. Он затягивался глубоко, по-взрослому, умело, все смотрел на меня и как бы разговаривал со мной. Я видел, как ему хотелось разговаривать, но он не знал о чем.
— Тебе не скучно тут, Валэнтин? — спросил я.
— Правильно, — ответил Валэнтин.
— Что правильно?
— Скушно. А ты в Москве живешь?
— В Москве.
Помолчали.
— Хочешь уехать? — спросил я.
— Правильно, — сказал Валэнтин.
— Куда?
— Все равно. — Потом решительно прибавил: — Ушиться уеду.
— Куда?
— В город.
Опять помолчали, Я близко видел его скуластое лицо, его доверчивую улыбку, слышал его стеснительную и неправильную речь и ни в чем не находил следов той другой, грешной жизни, если она, конечно, была у него. А ведь она действительно была, были в еще маленькой его биографии и «гражданин судья», и колония для малолетних, и разное другое. Но об этом не хотелось говорить, когда он так преданно улыбался, показывая крупные Норины зубы. Валэнтин потоптался на месте, бросил окурок щелчком в море, предложил:
— Хочешь копье бросать?
— Хочу, — сказал я. Одна нога здесь, другая — там, мигом притащил копье и подал мне. Я приладился, бросил, Валэнтин промерил шагами и сказал: «Пятнасать» — это было позорно мало. Но Валэнтин не смеялся надо мной. Он сказал, что надо тренироваться, показывал, как надо держать копье, чтобы оно не плюхалось на песок, а чтобы вонзалось в него тяжелым концом. Валэнтин бросал на двадцать пять метров. Мне удалось достигнуть двадцати трех, на этом результате я остановился.
— Янис Лусис, шемпион наш, — сказал Валэнтин, — один раз бросил на сто. Только один раз, не в соревновании, в тренировке. Больше так не бросал.
— Откуда у тебя копье? — спросил я.
— Янис подарил, шемпион, — просто сказал Валэнтин.
— Как подарил, где? — Мне не верилось в этот подарок чемпиона мира Яниса Лусиса.
— Приезжал сюда.
— К кому приезжал?
— Ко мне.
— Он родственник твой?
— Друг мне.
«Значит, друг, Ни меньше, ни больше», — подумал я про себя, а на Валэнтина посмотрел вопросительно.
— Не веришь? — спросил он. — Янис мне друг, ошень любит меня.
Мы опять бросали копье, подаренное Валэнтину чемпионом мира, бегали по горячему песку, отмечали результаты, и я относился теперь к этому с уважением, какого раньше и не подозревал в себе.
Серега стоял на бровке песчаного оползня и оттуда сверху вниз смотрел на наши занятия. Его взгляд был полон иронии, уже переходившей в сарказм.
— Давай обедать! — крикнул он.
Валэнтин шепотом сказал, чтобы я предложил Сереге покидать копье.
— Копье хочешь покидать?
— Пошли вы к черту со своим копьем, — Серега скрылся в зарослях.
— Ты уже скоро уедешь? — спросил Валэнтин.
Я сказал, что в Москве дожди идут и пока ехать туда не хочется.
— Пускай идут.
— Кто?
— Дош.
— Дожди?
— Правильно.
К вечеру опять натянуло туч с моря, разыгрался ветер.
Сразу замолчали птицы, стало темно и тревожно. Даже с веранды было страшно смотреть, как, постанывая, мели по черному небу гигантские метлы осокорей, как натужно шумел граб-великан, как полыхали за осокорями, над морем, белые молнии.
— Ни к черту годится такой погода, ни к черту не поеду, — сказал Янис Секлис.
А утром от этого сумасшествия остались только одни следы. Только клочья осокорей тихо лежали в траве по всей лужайке. На ней теперь все переменилось. После ночной бури, после трудного, скупого дождя, брошенного ветром на наш хутор, после того, как я увидел эти клочья осокорей, я вдруг заметил, что все здесь жило уже своей отдельной жизнью. Еще недавно даже Серега, знавший все на свете, не мог назвать по имени вот этих остроухих росточков, а сегодня они поднялись, вывалили фиолетовые и желтые язычки и сами назвались иваном-да-марьей. А из тонких и нежных перышек, которые раньше были просто травой, повыступали колоски либо метелочки, шершавые хвостики, и каждая диковинка стала либо мятликом, либо овсяницей, лисохвостом, или тимофеевкой, или пыреем, а то еще оржанцом. Все, что уже определилось и зацвело, называлось яновой травой, потому что наступал Янов день. Латыши уже наварили пива и ходили под хмельком в ожидании Янова вечера, Лиговакарс. На лесных полянах, возле речек и озер, разведут костры, будут пить и петь до утра, а старые автомобильные покрышки, списанные хозяйственниками как отслужившие свой срок, всю ночь будут гореть на высоких шестах.