Иван Слободчиков - Большие Поляны
— Правильно, что сюда пришли, с Петряковым говорить на эту тему — пустое дело. На словах он как на гуслях, а как до дела доходит — в кусты, любое предложение под сомнение берет... Послушали бы, что коммунисты говорили в его адрес на отчетном собрании. Приводили в пример ваш колхоз, советовали съездить, поучиться... Значит, так и сказал, что жизнь в колхозе устоялась? — переспросил он, засмеявшись. — Действительно, устоялась. Вернее, не устоялась, а застоялась. Колхозникам-то всего по килограмму выдали... Народ видит, кто и как живет, свое мнение в секрете не держит. Так что по части объединения, думаю, препятствий не будет.
— Может, позвать сюда Петрякова? — предложила Анна Ивановна.
— Бесполезно, — ответил Шумаков. — Лучше, сделаем так: вечером соберем коммунистов и поговорим. Там и Петряков будет.
— А если он не придет? — не унималась Стенникова.
— Придет, — успокоил ее Шумаков. — Он побоится, что без него решат, и постарается быть, применить свое красноречие, чтобы отговорить коммунистов... Так что вы пока погуляйте, — он посмотрел на часы...
А вечером собрание коммунистов репьевского колхоза, несмотря на противодействие Петрякова, поддержало большеполянцев. Они договорились: на отчетных собраниях по итогам года рассмотреть вопрос о слиянии и, в случае согласия колхозников, провести потом общее собрание с избранием нового правления.
Глава четырнадцатая
1
Возле нового дома, срубленного председателю колхоза, не было еще ни ворот, ни забора, он стоял одиноко среди снежной полянки — большой и чистенький, как новая игрушка. Солнце било в его окна, отражало белый снег, серое небо. Из трубы над крышей высоко и тонко поднимался дым, и дом казался кораблем, плывущим по снежному океану.
От дороги к дому вела пробитая в снегу тропа, — видимо, расчистили ее только сегодня, вчера не было. Уфимцев хорошо помнил, ходил прямо по снегу. Он прошел по тропе, дошел до дома; желтые стены из свежеструганых бревен, казалось, излучали тепло, он снял рукавицу, пощупал их, но бревна были холодными.
— Проверяешь? — крикнул ему, высунувшись из сеней, Микешин. — Давай проверяй, заходи в комнаты.
С Василием Степановичем они вчера условились, что сегодня опробуют печи, протопят их, и можно дом заселять, справлять новоселье.
На кухне дед Колыванов, перепачканный сажей, топил щепками русскую печь, заглядывал в чело, но печь работала исправно, не дымила, тяга была хорошей, щепа горела ровно, уютно потрескивала.
— Все печи проверил, — сказал дед. — Докладаю, зиму в тепле будешь жить, горюшка не знать. На совесть печи сработали.
Уфимцев прошел по дому. В комнатах было пусто и гулко, от стен, от полов пахло душисто и сладко сосной, словно гулял он по сосновому бору, светлому и солнечному. А в душе почему-то не находилось места для радости.
Поблагодарив Василия Степановича и деда Колыванова, Уфимцев отправился на квартиру готовиться к переезду.
Он заранее позаботился купить койку, стулья, даже диван для гостей, а стол ему сколотили свои плотники. И диван, и койка, и стулья хранились в сарае, и теперь Никита Сафонов, запрягши лошадь, привез все это, помог занести в дом и, пожелав хозяину счастья в новом доме, уехал.
Уфимцев остался один.
Он долго сидел впотьмах, глядел в окно на сгущающиеся сумерки. Из-за кладбищенской рощи надвигалась ночь, она шла, как огромная туча, закрывая небо, падая темнотой на землю.
Ему захотелось есть, но есть оказалось нечего, он ничего не купил и не попросил у жены Никиты. Идти куда-нибудь покормиться было поздно, к тому же навалилась беспричинная лень, и он, расстелив тощенький матрасик на койке, бросил подушку, разделся и лег, надеясь уснуть, заглушить голод.
Утром проснулся рано, в окна чуть брезжило, стекла отливали синевой. За стеной кто-то возился, шумел, бился о стену, словно просился в комнату. Уфимцев подошел к окну — оно было запорошено снегом от бушевавшего во дворе бурана. Ничего не проглядывалось, и он, выругавшись, распалясь сердцем на погоду, стал одеваться. Буран разыгрался некстати — на фермах шел отел и окот, и Уфимцев опасался, как бы буран не помешал, не наделал бед.
Весь день он был занят — то в конторе, то на фермах, и, несмотря на буран, не удержался, поехал в Шалаши к Юшкову. Там побывал на свиноферме, убедился, что все в порядке, и вернулся в село поздно ночью.
Сдав Карька дяде Павлу, он было вознамерился пойти к Максиму, встретить с родными Новый год, но тут же отказался от своего намерения — так устал от дневной беготни, от поездки в Шалаши, что не хватало уже сил на это.
Дядя Павел сунул ему в руки ведерко с морожеными окунями и сорожкой — не то сам в пруду наловил, не то кто принес для председателя, дядя Павел не сказал, — и Уфимцев, поблагодарив его, пошел домой. Хлебом он запасся заранее, и теперь, обеспеченный на ужин ухой, шел неторопливо, торопиться было незачем, никто его не ждал. Ветер крутился, толкал его в бок, в спину, сыпал снегом, идти было тяжело, сугробно, и он шел прямиком, не разбирая дороги, по пустынной улице. Дойдя до дома тети Маши, постоял, посмотрел на освещенные окна. Как ему хотелось заглянуть за них, узнать, что там сейчас происходит! А еще лучше, зайти и остаться там, не возвращаться в свой пустой, пахнущий сосновой тоской дом.
Он постоял и пошел дальше.
Начались школьные каникулы, и он ожидал, что Аня соберется и уедет с детьми в город. Но прошло три дня каникул — она никуда не уехала. Это озадачило Уфимцева, — он не представлял, как понимать Аню, терялся в догадках. Хотелось верить, что она — наконец-то! — одумалась и будет искать примирения.
В доме было холодно, ветер выдул тепло, и Уфимцев, принеся со двора охапку щепы, затопил на кухне очаг. Оттаяв рыбу, почистил ее и поставил ведерко с водой на плиту очага. Соль и перец у него были, правда, не имелось ни луку, ни картошки, но он надеялся, что без них уха удастся, хотя варил ее первый раз в жизни.
Он стоял возле очага, следил, как в ведерке пенилась вода, шевелилась, будто живая, и вдруг забурлила, заплескалась. Он опустил рыбу, и вода утихла, заходила кругами.
Неожиданно в сенях послышались голоса, топот ног, кто-то отряхивался, обметал валенки. Уфимцев насторожился: кто бы мог быть в такое позднее время?
Дверь открылась, и в дом ввалились Первушин, Попов и Герасим Семечкин. Были они с ног до головы в снегу, словно кто катал их во дворе по снежным сугробам.
— Ты, извини, хозяин, за вторжение, — сказал Первушин. — Ждали приглашения на новоселье и не дождались. Подумали, подумали — была не была! — сами пошли.
Он извлек из карманов полушубка праздничные припасы, выставил их на стол; на столе появились кусок окорока, банка соленых груздей, чашка огурцов и капусты, буханка ржаного хлеба.
— Мы, строители, завсегда... Мы свое дело знаем, — говорил Семечкин.
— Спасибо, что пришли, — сказал обрадованно Уфимцев. — Раздевайтесь, проходите.
Он действительно обрадовался их приходу, ничего другого лучшего и представить себе не мог в этот праздничный, тоскливый от одиночества вечер.
Гости разделись и, потирая руки, потоптались возле стола, поглядывая на выложенные закуски.
— Ну так что же, хозяин, — произнес нетерпеливо Первушин. — Давай вначале кажи дом.
— Сейчас, — ответил Уфимцев.
Уха кипела, и он, сняв ведерко с огня, перенес его на стол, подстелив газету.
— О, и уха?! — изумился Попов. — Вот это да! Будет грандиозный новогодний ужин. Только недостает фейерверка, иллюминации... Но это мы мигом!
И он метнулся в комнаты, зажег всюду свет, стало вокруг светло и празднично.
Гости, сопровождаемые хозяином, двинулись за Поповым. В первой комнате стоял лишь диван — зеленый, с высокой спинкой, с кистями на валиках, да под потолком висела люстра — и больше ничего не было.
— Здесь что предполагается? — спросил Первушин.
— Гостиная, — ответил, застенчиво улыбаясь, Уфимцев.
— Посидим, мы же гости, — сказал Первушин, сел на диван и покачался на пружинах, как маленький.
— А здесь что будет? — спросил Первушин, шагнув во вторую комнату, где стояла железная койка Уфимцева. — Не отвечай, догадываюсь: спальня. Потом тут будет спальный гарнитур — и тумбочки и трюмо, и по вечерам жена хозяина будет натирать свое белое лицо ночным кремом, а сам он, лежа на мягкой поролоновой перине, будет читать «Огонек»... А в этой, последней комнате, разумеется, детская, в которой не хватает только игрушек и... самих детей. Ну, не сердись, — сказал он нахмурившемуся при последних словах Уфимцеву, — не сердись, я пошутил. Извини, пошутил не очень удачно.
Он обнял Уфимцева, и они пошли обратно в столовую, расселись вокруг стола. Семечкин проворно нарезал хлеба и ветчины.
— С новосельем тебя, Георгий Арсентьевич, — сказал Первушин, беря стакан. — Очевидно, выскажу общее мнение, если пожелаю тебе в самом скором времени появления в этом прекрасном доме хозяйки! И пусть зазвучат в нем милые детские голоса!