Эльмар Грин - Другой путь. Часть первая
Кроме моторного бота, у Ээту Хаапалайнена была еще одна небольшая старая лодка. На ней и я выходил иногда в залив с младшей девочкой. Ээту брал нас на буксир и, протащив мимо островов, лежавших южнее его острова, отцеплял у открытого залива. Там он отправлялся к своим сетям, а я опускал в воду крючки с блеснами, мухами и червяками. Конечно, я не столько ловил, сколько развлекался, передвигаясь на веслах туда-сюда. Не ловля меня интересовала. Просто мне любопытно было видеть себя на краю Суоми. Вот она тут кончалась. Эти каменистые острова, прикрытые хвойной зеленью, были ее южным краем. А дальше шла вода, которая тоже частью принадлежала ей. Но по этой воде от нее можно было плыть, плыть, не, встречая преград, и оказаться в конце концов очень далеко от нее. Можно было совсем потерять ее из виду и даже очутиться в каких-то других краях, вроде России. И все это не вылезая из лодки. Это было любопытно: на финской земле сесть в лодку и, посидев немного в этой лодке, выйти из нее уже на какой-нибудь другой земле, вроде русской. Я даже усмехнулся про себя, представляя такую шутку. А девочка с удивлением на меня поглядывала.
Без нее все это выглядело еще любопытнее. Никто не отвлекал меня от моих мыслей, и я временами поворачивал свою лодку так, что видел перед собой только ширь залива и ни души, кроме себя. Это здорово получалось! У меня даже замирало сердце, когда я оказывался так лицом к лицу с этим открытым водным пространством. Где-то за ним в направлении юга таился другой мир, которого я не знал. О нем всегда рассказывали много страшного. Но там жили русские люди, а я знал, что такое русские люди. И старый Илмари Мурто их знал, и даже молодой, чистый сердцем, черноглазый Антеро Хонкалинна имел, кажется, о них такое же понятие. Они жили за этой водной гладью, по которой лодка могла бы скользить и скользить, не встречая препятствий, все дальше и дальше от Суоми, где я потерял теперь свою последнюю точку.
Да, это здорово получалось, когда перед моими глазами открывался этот неведомый для меня, новый путь. Я смотрел на него и смотрел, пока лодка не принимала другого положения. И тогда я опять видел перед собой моторный бот Ээту Хаапалайнена и каменистые кромки островов моей родной финской земли.
Так проводил я свои воскресные дни, не принося большой пользы хозяину. Самый крупный мой улов состоял из какой-нибудь полдюжины окуней и двух-трех лещей. Но когда день удлинился, я тоже стал выходить по вечерам и даже попробовал забрасывать отдельно небольшую старую сеть. Это поправило дело, и я стал привозить хозяйке иногда до десяти килограммов салаки. Мне хотелось быть как можно полезнее им, начавшим свою жизнь на пустом месте, и я работал с таким же старанием, как в свои самые глупые годы у Арви Сайтури.
Сразу с утра, еще до восхода солнца, я разводил цемент и принимался за укладку стен для коровника, занимаясь этим без передышки до завтрака и потом от завтрака до обеда и ужина. Очень крупные камни мне помогал вкатывать по доске на кромку стены сам хозяин. Зато когда ему на расчистке пашни попадался особенно трудный пень или слишком тяжелый камень, он звал меня. Когда застревала на сырой низине с возом кирпича или черепицы его лошадь, он звал меня. А когда дождь угрожал замочить разворошенное для просушки сено, я сам бежал с граблями на другой конец острова, не ожидая зова.
Я поставил ему на месте гумна временный дощатый навес на шести столбах и утрамбовал под ним ровным слоем глину для будущего тока. Я срубил ему новый луговой сарай для хранения сена в отдаленной части острова. Но не в том важность, что срубил, а в том, что я потратил на это многие светлые ночи, отпущенные мне богом для сна. Я помогал ему косить, если утро предвещало погожий день. Это дело само по себе опять-таки не такое уж стоящее, но отдавал я ему самое раннее время утра, когда имел еще право продолжать свой сон. И каждый раз в таких случаях я торопился махать косой, чтобы вовремя успеть к своей работе над коровником и навесом, но в то же время обкашивал каждый куст и каждый камень с таким старанием, будто делал это для себя.
Мне, конечно, труднее давалось теперь подобное напряжение сил. Но я ничего не просил у хозяина за свою двойную работу сверх трех тысяч марок, что причитались мне с него ежемесячно, помимо питания. А сам он, должно быть, не замечал моих стараний, потому что просто не успевал замечать. Но я не обижался, озабоченный лишь тем, чтобы помочь скорей подняться на ноги бедному, простодушному Ээту, который так и не мог определить, правильно или неправильно он поступил, уйдя с перешейка.
Я тоже не мог найти этому определения, но насчет русских мы с ним разговаривали часто, особенно после того, как он вспомнил, что сам повидал в своей жизни русских. Вспомнил он об этом как-то раз в бане, где мы только что вдоволь нахлестались вениками, лежа рядом на верхнем полке, в то время как хозяйка и дети мылись внизу. Должно быть, веник отогнал от него сонливость и прояснил память, иначе он, пожалуй, и не вспомнил бы о русских. А вспомнив, он сказал:
— Но не дай мне бог снова увидеться с теми, кого я повидал, потому что это грозило бы бедой. Любой из них убьет финна только за то, что он финн, и будет прав по всем человеческим законам.
Я не понял, почему он так думает, и сказал, как бы спрашивая:
— Вот как?
А он пояснил:
— Я о тех, что побывали в наших лагерях. Я видел их возле Кямяря и в других мостах. И скажу тебе, что мы счастливо отделались. За один только тот бесчеловечный способ, каким наши тюремщики умертвили сотни и тысячи их людей, они имели бы право растоптать в прах всю Суоми. Будь это другие, они непременно совершили бы это. А эти простили. Даже не верится, что они простили.
Мне почему-то стало невесело от его слов, и я сказал больше для того, чтобы успокоить себя:
— Да, они не умеют долго помнить зло.
Мы спустились вниз, а мальчик и старшая девочка наперегонки полезли на наше место, прося маму плеснуть водой на камни. Мама плеснула из ковшика, придерживая свободной рукой намыленные волосы. Заодно она и нам уделила внимание. И пока она дважды опрокидывала над каждым из нас шайку с чистой теплой водой, Ээту сказал:
— Дело не в том, чтобы помнить или не помнить зло, а в том, чтобы совершить над преступником справедливый суд. Когда совершается суд, злость и жалость отбрасываются. Действует голый закон. А совершать суд они способны. Это они доказали в Нюрнберге.
Мы вышли в предбанник и сели там на свои одежды, чтобы остыть и высохнуть. Он закурил сигарету, а я сказал:
— Но они должны понимать, что не весь финский народ виноват в этом. Надо же разбираться.
Он ответил:
— Попробуй заставь разбираться тех, кто чудом ушел живым из наших лагерей. Подойди к такому и скажи: «Я финн». Дальше он тебе и слова сказать не даст — сразу прихлопнет.
— Но как же так можно? Это же неверно. Мало сказать «финн» — какой финн?
— А вот попробуй объясни ему, верно это или неверно.
Такой невеселый разговор вели мы, сидя в предбаннике. Тем временем старшие дети уже отхлестали друг друга вениками и пробежали мимо нас, мокрые и распаренные, чтобы кинуться в воду залива. Потом вышли в предбанник, блестя намытой кожей, младшая девочка и мать. С темных волос матери струилась вода, сбегая вниз по ее материнскому телу. Она обтерла девочку полотенцем, одела ее в чистое платьице и отпустила посмотреть, как плавают старшие дети.
Пока она сама обтиралась и сушила волосы, я еще раз попробовал доказать Этту свое. Я сказал:
— Не может этого быть, чтобы люди не поняли, что нельзя возлагать вину на всех. Лагерями ведал не финский народ, а только военное командование. С него и ответ. Даже побывавшие в лагере должны это понять.
Я очень хотел, чтобы так оно и было, поэтому и стоял на своем. И женщина тоже поддержала мой довод.
Она сказала:
— Где это видано, чтобы целый народ был палачом? Даже глупому не придет в голову такое утверждать. А русских не назовешь глупыми. Я тоже видела их и сама не раз тайком передавала им хлеб, картошку и творог. Нет, эти люди поймут, от кого исходило к ним горе. Не умом, так сердцем поймут. И разве их правительство нас всех обвинило? Нет, оно назвало преступниками отдельных людей, которых и мы не хвалим.
Такое сказала в мою поддержку женщина. Она бы, может быть, еще что-нибудь выложила из своей теплой женской души, но в это время в предбанник вбежали старшие дети, принеся на своих загорелых, влажных телах прохладу залива. Они начали вытираться, одеваться, шалить и болтать, и нам уже стало не до разговоров.
Однако даже и эти ее слова оказали свое действие, не дав мне потерять интереса к простору залива. Не беда! Пусть разговор с хозяином прибавил мне тревоги, но все же этот любопытный, неизведанный путь оставался для меня открытым. Никто его у меня не отнимал. Другое дело — собирался ли я им воспользоваться? Кто это мог бы утверждать? Но просто любопытно было видеть: вот он, южный край финской земли, в которой не стало для меня места на закате моих дней; а вот расстилается открытый путь в другой мир, где тоже никто не обещал мне места в жизни, но, в конце концов, что я мог бы там потерять, если ничего не имел?