Евгений Поповкин - Семья Рубанюк
Возвращались усталые, но в приподнятом настроении, с песнями. Лишь у своего блиндажа Петро с тревогой ощутил, как ноет раненая нога, ломит в суставах.
В блиндаже было холодно. Все же Петро снял с больной ноги сапог и укутал ее полой шинели.
— Может, ты приляжешь? — спросил Сандунян. — Мы тебя плащпалатками накроем.
Петро отрицательно покачал головой:
— Посижу, и так отойдет.
— Сильно болит?
— Нет. Просто я оступился. На том бугорке — помнишь? — где Прошка ящик с патронами уронил.
Сандунян молча собрал котелки. Был его черед идти за завтраком. Он шагнул к выходу и вдруг, взглянув при свете на один из котелков, задержался.
— Это твой, Прошка? — спросил он. — Почему не почистил?
— Ладно. Валяй так. Не помру.
Прошка сидел у нетопленной печурки, широко раскинув ноги, и бесцельно вертел в руках сумку с гранатами.
— Ну и черт с тобой!
Сандунян сердито оглянулся на него, пошел из блиндажа.
Марыганов посмотрел на Прошку неприязненно.
— Ты, браток, в порядок привел бы себя, — сказал он, — а заодно и подмел бы в халупе. Твое дежурство нынче.
Прошка даже головы не повернул. Он сощурился и лениво процедил сквозь зубы:
— Что-то не хочется.
Марыганов молча поднялся, взял веник из прутьев.
— Отставить! — резко сказал Петро. — Дежурит Шишкарев? Он уберет.
Прошка встретился глазами с его взглядом и нехотя подчинился.
Всем было неловко и неприятно, как после ссоры. В молчании ждали Сандуняна. Он вернулся с котелками, наполненными дымящейся кашей. В блиндаже приятно запахло жареным салом.
Сандунян был мрачен. Поставив завтрак на ящик от снарядов и ни к кому не обращаясь, он глухим голосом сказал:
— Вчера Одессу эвакуировали.
Чувствуя, что все смотрят на него выжидающе, Сандунян добавил:
— Тяжелый день. В Москве, говорят, осадное положение объявили.
Завтракали молча. Потом Марыганов негромко произнес:
— Меньше ста километров от нас до Москвы.
— Девяносто семь, — сказал Сандунян.
Прошка вдруг всхлипнул, быстро отложил ложку и, сутулясь, отошел в темный угол. Петро успел заметить, что лицо Прошки, пожелтевшее, как от недуга, скривилось, губы почернели.
— Тебе что, нездоровится, Шишкарев? — спросил он.
— Здоровится, — буркнул тот.
Он нагнулся, пряча лицо, долго перематывал портянку. С ним творилось что-то непонятное.
Позже, когда Сандунян с Марыгановым сели чистить винтовки, Петро сказал:
— Выйдем-ка, Прокофий, на воздух. Разговор у меня к тебо ость.
Прошка, не ответив Петру, вдруг накинулся на Марыганова:
— Ты что чужую протирку берешь без спросу? А ну, сейчас же положь, где взял!
Марыганов переглянулся с товарищами:
— Когда ты свои дурости бросишь, Прошка? Что твоей протирке сделается?
Сандунян, сердито поблескивая глазами, собирался ввязаться в разговор, но Петро остановил его неприметным кивком головы, давая понять, что хочет остаться наедине с Прошкой.
Когда товарищи вышли, Петро сел напротив Шишкарева и пристально посмотрел ему в лицо. Трудно было поверить рассказам Сандуняна и Марыганова о том, что Прошка еще недавно был балагуром, добродушным, компанейским парнем. Как и при первой встрече с Петром в переполненной красноармейцами избе, Прошка все время держался вызывающе, грубил, обязанности свои выполнял неохотно.
— Что с тобой делается, Прокофий? — сказал Петро. — На всех кидаешься, рычишь! Прямо оброс собачьей шерстью. Пойми, нельзя же так. Все друзья от тебя откажутся.
Прошка независимо мотнул головой:
— Плевал я.
— Ну и дурак, — мягко сказал Петро. — Какой же ты вояка, если друзей гонишь от себя?
— Ладно! Навоевали! Москву вон через неделю-две сдадим… как Одессу…
Прошка вдруг часто заморгал, рот его перекосился, и он, уронив голову на руки, зарыдал так бурно, что Петро встревожился. Он переждал, пока Прошка немного успокоится, затем притронулся к его вздрагивающему плечу.
— Москву не отдадут, — сказал он строго. — Ее, брат, нельзя отдать. — Он сдвинул брови и продолжал тихо и значительно: — Заметь себе. Не каждому, как вот нам с тобой, выпало воевать под Москвой. Это, Прокофий, большая честь. Кто уцелеет, его всю жизнь будут почитать. А погибнет если, великая слава о нем будет жить в людях. «Этот, скажут, погиб, защищая Москву».
Сердечный, спокойный голос Петра, уверенность, с которой он высказывал свои мысли, успокоили Прошку.
— Тебя вот, Прокофий, — продолжал Петро, — характер твой дурацкий взнуздал и едет на тебе. А здесь, под Москвой, нельзя так. Каждый должен себе в душу заглянуть, всю пакость из нее выскресть. Ведь на тебя, на меня — на всех нас народ смотрит. А разве только наш народ на нас глядит и надеется? — продолжал Петро, загораясь. — А поляки, те, что стонут под фашистами, не ждут? В Софии, Праге, наверно, ночей не спят, ждут: как мы тут, под Москвой, когда начнем гнать врага? И матери наши, ожидая нас, все глаза выплакали. Твоя семья где?
Прошка снова заморгал от навернувшихся слез.
— Один отец был, — сдавленно произнес он. — Мать еще до войны померла.
— Ну, и где батько?
— В Одессе остался. Я сам оттудова. Отец — калека, помрет теперь с голоду.
Прошка прерывисто, по-детски вздохнул. Когда Петра позвали к командиру взвода, он пошел его проводить.
— Рассчитываешь, Одессу заберем когда-нибудь у фрицев? — спросил Прошка.
— И сомневаться нечего.
VПетро поднялся раньше всех. Прихватив котелок с водой, он вышел из блиндажа.
Уныло чернел невдалеке хвойный лес. Круглые бревна накатов на блиндажах, которые вчера блестели серебристой изморозью, сегодня отсырели, стали темными.
Петро достал карманное зеркальце, поглядел на себя и с грустной усмешкой подумал: «Ничего удивительного, что Оксана не узнала. Скоро и родная мать за сына не признает».
Соскребая бритвой с худощавых обветренных щек жесткую черную щетину, Петро дивился тому, как изменилось, посуровело его лицо. Исчез юношеский румянец. По высокому лбу от виска к виску протянулись две морщинки. Лишь темные большие глаза глядели по-прежнему задорно и смело.
Петро расправил плечи, усмехнулся: «Рубанюковской закалки! Еще повоюем».
Мимо брел в мокром полушубке, с ящиком под мышкой, старшина. Яловые сапоги его скользили в глинистой желтоватой грязи.
— Чего рано поднялся? — на ходу крикнул он. — На солдатской перинке-то плохо разве?
Петро собирался отшутиться, но в этот миг совсем близко загрохотали разрывы снарядов.
Старшина остановился. Он вопросительно посмотрел на Петра, потом поверх него в сторону выстрелов. Справа и слева откликнулись пушки, затем отдельные выстрелы потонули в сплошном грохоте. Над мелколесьем медленно таяли рыжеватые дымки разрывов.
Из блиндажей, поспешно натягивая шинели, выскакивали бойцы.
Еще до того, как батальон был поднят по тревоге, стало известно, что гитлеровцы, получив подкрепление, сумели прорваться на флангах дивизии и вышли ей в тыл. Из полка по телефону передали приказание подготовиться к уничтожению подвижных отрядов противника; они двигались на бронетранспортерах и броневиках.
Петро, не ожидая команды, вытащил с товарищами пулемет, приготовил патроны. Через минуту прибежал запыхавшийся Моргулис. Круглое, упитанное лицо его лоснилось от пота.
— Вон к той деревушке! — крикнул он Петру, показывая рукой. — В распоряжение командира полка. Будете оборонять капе. Живей!
Петро взвалил на плечи пулемет, перекинулся несколькими отрывочными фразами с товарищами. До селения добрались полем, сокращая расстояние.
Прошка бежал рядом с Петром, навьюченный патронными ящиками. Перед самой деревушкой он поскользнулся и упал. Когда Сандунян кинулся к нему, чтобы помочь, Прошка вскочил и, лихо сплюнув, выкрикнул:
— Все в порядке!
У крайней избы стояли на привязи нерасседланные лошади, на завалинке сидели бойцы.
На крыльцо вышел командир. Он выжидающе посмотрел на остановившихся у изгороди пулеметчиков.
— Землячок! То не командир полка? — спросил вполголоса Петро у коновода, который вводил в распахнутые ворота лошадь.
— Нет. Это комиссар, товарищ Олешкевич.
Комиссар подошел к Петру и его товарищам. Под отворотами его красноармейского полушубка виднелись знаки различия старшего политрука. Узкое молодое лицо с седыми висками и шрамом на скуле было совершенно спокойно, и Петро невольно проникся к нему доверием.
— От капитана Тимковского? — спросил комиссар.
— Так точно, товарищ старший политрук!
— Расположитесь вот в этом сарае. Обзор оттуда хороший.
Он проводил их через двор, показал на дверь сарая и, осведомившись, много ли у пулеметчиков в запасе патронов, ушел в блиндаж, вырытый неподалеку.