Криницы - Шамякин Иван Петрович
Алёша, который спокойно и молча выслушивал попреки и уговоры, пра этих словах болезненно сморщился, лицо его, залилось краской; он решительно направился в другую половину хаты. Но отец остановил его суровым окриком:
— Ты слушай, что тебе старшие говорят! А то и ремень снять не постесняюсь! Пускай тебе потом стыдно будет!
Алексей прислонился к косяку, до боли закусив губы.
— Ты, папа, не кричи, — заступилась за брата Аня, которая перед тем сама, кричала и попрекала его, называла «неблагодарным» и «эгоистом». — Криком не поможешь. А ты, Алёша, не торопись. Думаешь, тебя там, в Минске, так и ждут, на дороге встречают — когда Костянок приедет? Думаешь, легко там найти работу?
— Мне Даша поможет.
— У Даши своих забот полон рот, — вздохнула мать.
— Не велико дело — помочь человеку найти работу. Я ведь не прошу недозволенного. А работу просить не стыдно, на работу каждый имеет право. И жить я у них не буду, не беспокойтесь, общежитие дадут. За Дашу испугалась! Как бы её не потревожил! Только и думаете, чтоб дочкам спокойно жилось!
Адам Бушила, один в продолжение всего этого разговора хранивший вовсе не свойственное ему молчание, не выдержал наконец:
— Чего вы пристали к парню? У него своя голова есть. Дайте ему жить своим умом.
— Ты я сам хороший бродяга! — накинулась на него Аня. — Рад бы небось из дому убежать на край света.
— От вас сбежишь! Ого! Если б и захотел! — хмыкнул Адам. — А Алёшу вы не трогайте. Я тоже не одобряю его решения, но попрекать человека за чувства… Бросьте!
Воспользовавшись моментом, когда Аня заспорила с Адамом, а родители, как всегда при их стычках, дипломатически умолкли, Алёша схватил кожушок и выбежал из хаты, — надоело ему за день выслушивать все эти нотации.
Он вышел на улицу и остановился. В деревне было тихо, только где-то под сапогами звонко скрипел снег. Тускло светили фонари сквозь морозный туман. Алёша оглянулся на свою хату, и ему стало так жаль покидать родную деревню, родителей, друзей. Потом он посмотрел в ту сторону, где жила Рая. А ещё тяжелее оставить её, навсегда отказаться от своей любви. Сердце его больно сжалось, даже к горлу подкатил комок. Но и оставаться он не может. Нет, не может. Он испробовал все — писал, говорил, просил… И если в ответ такое издевательство, насмешки, он не может терпеть, он должен уехать, иначе он не ручается за себя — ещё натворит каких-нибудь глупостей.
Он долго думал, к кому пойти. Пошел к Володе Полозу, постучав в окно, вызвал его на улицу, и они вместе отправились к Левону, который жил с одной только матерью. Потом послали Володю за Петром, тот привел не одного Петра, но и Катю. Ребята удивились, но не попрекнули его, приняли Катю как товарища — на равных правах. Алёша объявил о своем решении. Для ребят это было что гром среди ясного неба, они не сразу даже поверили. Осознав всю серьёзность Алёшиного намерения, заспорили, закричали все сразу. Володя одобрял Алёшу, говорил, что иначе и нельзя, что и он при таких обстоятельствах сделал бы то же. Рассудительный Левой возражал и хотя не осуждал безоговорочно, но советовал подумать, «взвесить все плюсы и минусы». Петро колебался между тем и другим и сам себе противоречил: утверждал одно и тут же доказывал прямо противоположное. Катя долго молча слушала, притихшая, задумчивая. Потом вздохнула.
— А я сегодня прощения у Орешки просила. И на душе у меня теперь гадко-гадко, — печально сказала она.
Все сразу замолчали, и Левон больше не спорил против того, что Алёше необходимо уехать из Криниц. Всем стало грустно, они не знали, о чем говорить, и прятали глаза, как будто провинились друг перед другом.
Сначала казалось все просто — сел и поехал. Но когда дома наконец более или менее примирились с его намерением, выяснилось, что он не имеет даже паспорта. Надо было брать справки в сельсовете, в колхозе, в школе. В табеле выставят отметки за полугодие, и Орешкин, конечно, поставит ему по физике двойку.
Все эти формальности, не слишком приятные для каждого, для Алёши превратились в совершеннейшую муку: везде расспрашивают, лезут в душу, по деревне, как ряска по воде, поползли скользкие и гнусные слухи. Бедняга не раз пожалел о своем решении. Может, и в самом деле легче было бы попросить прощения, как Катя? Но нет! Он не мог этого сделать тогда и тем более не может теперь. Возврата нет! И он терпеливо выполнял все формальности, угрюмый, замкнувшийся, ни с кем не разговаривая даже дома. Только вечером приходил к Левону и там отводил душу.
Волотович, к которому он обратился за справкой, сначала слушал его невнимательно, занятый какими-то бумажками, потом, уловив суть просьбы, удивленно посмотрел на него, надел очки.
— Погоди, погоди. Что-то я, брат, не понимаю. А школа как?
— Школу он бросил, — ответил за Алёшу Полоз.
— Почему?
— Там у него сложные дела. Поругался с Орешкиным, не захотел повиниться.
— Ну-у, это ещё не основание. А что же Лемяшевич думает, комсомольская организация? Нет, тут надо разобраться, а не просто так… Что ж ты мне раньше не сказал, Андрей Николаевич, и так спокойно относишься к этому?. — попрекнул он Полоза. — Идем к Лемяшевичу, будем разбирать. Я тоже педагог.
Алёша только вздохнул.
«Опять, — подумал он. — До каких пор будет продолжаться это мучение?» Однако молча двинулся за председателем.
— Ерунду ты, брат, задумал, — говорил тот по дороге. — Глупо. Подумай. Сейчас лучшие люди из города в деревню едут, а ты — в Минск! Что ты там делать будешь? А я тут мечтал, что ты летом опять на уборке поработаешь. Мы бы тебе помощника дали толкового и вообще организовали дело так, что ты не только областной, но и республиканский рекорд поставил бы. Прославился бы на всю страну. А ты — с Орешкиным поругался… Орешкин, между нами говоря, дрянь, но учитель есть учитель, ничего не поделаешь, брат.
Возле школы Алексей остановился и решительно объявил: — В учительскую я не пойду! — А куда же?
— Не знаю. Может быть, Михаил Кириллович у себя дома. А в учительскую не пойду!
Волотовйч удивленно посмотрел на него. — Однако и характер у тебя.
На Алёшине счастье, Лемяшевич и в самом деле был дома.
— Что это у тебя делается? — сразу с порога заговорил Волотовйч. — Лучшие ученики бросают школу, бегут, а вам и заботы мало, и директору и комсомолу. Нет, так не пойдет, придется мне вмешаться в ваши дела!
Лемяшевич поздоровался за руку с председателем и с Алёшей. Заглянул ему в глаза. Тот отвел взгляд.
— Что ж ты меня избегаешь? — спросил Лемяшевич с ласковым укором; Алёша вот уже в течение трех дней пропадал из дому в часы обеда, завтрака и ужина, когда приходил Лемяшевич, — Все равно без меня не обойтись. Садись, поговорим.
— Объясните, что произошло. Приходит, просит справку, а почему вдруг — молчит — сказал Волотович, снимая пальто.
— Всё объясню, Павел Иванович, — пообещал Лемяшевич и обратился к Алёше, который, неловко присел на краешек табурета и мял в руках шапку. — Значит, решил окончательно?
…Алёша, кивнул и ниже опустил голову.
— И не жалко тебе… товарищей, школы, родителей?
Лемяшевич постоял перед ним, раздумывая, что ещё спросить, о чём ещё сказать, и, ничего не решив, тоже; разочарованно вздохнул и отошел к столу.
Передумал он за эти три дня не меньше, чем сам Алёша. А ещё больше разговаривал и советовался с разными людьми — с преподавателями, с Сергеем, Натальей Петровной, родителями Алёши, только вот с Павлом Ивановичем не поговорил.
Большая часть коллектива встретила уход Алёши как чрезвычайное происшествие. Все понимали, что это так не обойдется, что школа из-за этой истории может «прогреметь» не только на весь район, но и на область. Неприязненные взгляды скрещивались на Орешкине, он чувствовал себя виноватым, но хорохорился:
— А всё из-за того, что… потакаем, а не воспитываем, Любовь! — Он хмыкнул.
— Послушайте, вам бы лучше помолчать! — обрезала его Ольга Калиновна и обернулась к директору и Бушиле: — Алёшу надо уговорить. Стыдно нам всём будет.