Эдуард Корпачев - Стая воспоминаний
— Лодку за борт! — сдавленным голосом приказал Гарцуев, махнув корявой рукою в сторону баржи.
И вот вновь пришлось Жерновичу оказаться вместе с Веремейчиком в одной лодке. Загребая воду сильно, захватывая одним хищным гребком двухметровую гладь Сожа, направлял Жернович лодку к барже и не отвечал на негодующий говорок Веремейчика:
— Да видели, видели уже характер пробоины! И мое мнение на этот счет знаете. Или сфотографировать собрались пробоину? Тогда фотографируйте и каменистый берег!
Оказавшись на барже, поспешил Жернович обследовать тот самый, пробитый отсек. «На дне не видно — все обшарил. В таком случае…» И, тая дыхание, ступал по звучному металлу, пристально осматривал каждую переборку. И вдруг за шпангоутом, в мелкой воде увидел серый обломок, бросился к нему, встал перед ним на колени, как перед кладом…
Затем передал этот клад Веремейчику, который с безразличным и вроде непонимающим видом невольно принял обломок в протянутые руки, брезгливо поморщился. И очень хотелось, чтобы Веремейчик вновь возразил негодующим говорком теперь, когда и возражать нечем, и спрашивать нет смысла, и радоваться не время. Морщась от дымка докуриваемой сигареты, Веремейчик лишь безмолвствовал.
Молча возвращались к буксиру, молча поднимались на палубу. И в молчании подошли к камню, обросшему глазурованными ракушками. И без слов Жернович положил обломок на камень, срез к срезу, словно приклеил, да еще рукой надавил, так что скрипнули каменные песчинки.
— Вот теперь все стало на место, — быстро и удовлетворенно заметил Веремейчик. — Люблю тщательную работу.
«Да, тщательная работа, очень тщательная. Как же!» — с раздражением подумал Жернович, припоминая ныряние под воду, поиски злополучного валуна и не предполагая в эти минуты, что весь обратный путь до порта Веремейчик не устанет восхищаться собственным безрассудством — нырянием без водолазного костюма.
Если вспомнить о добрых советах столичного знакомца, то лучше бы и не думать пока о тщательной работе, о напряженном дне, а ловить взглядом проплывающие мимо, мимо подводные яблоневые млечные сады. Уж очень хлопотно было там, вблизи Лоева! Да и поберечь себя надо! Но даже и потом, когда покончили с тщательной этой работой, когда ступили на борт аварийного катерка, когда капитан Гарцуев, выглядевший еще более расстроенным, все взмахивал вслед им фуражкой, все метался у поручней буксира и взмахивал, взмахивал фуражкой с оттянутым, наподобие зонтика, верхом, все провожал и взмахивал, как сигнальщик, — даже и потом Веремейчик непрестанно все твердил о хлопотах дня, о тщательной работе.
Забегая с одной стороны, с другой, щелкая поющей своей зажигалкой, да прикуривая, да соблазняя болгарским табаком, Веремейчик казался вовсе не строгим, а жизнерадостным.
— Учитывая, что мы не мальчики и что по службе тоже не мальчики, дорогой Жернович, мы с вами должны гордиться своей отчаянностью. Без костюмов сунулись в воду — ну как мальчики либо как матросы! Матросские души!
Жернович косил внимательным глазом, понимая, что инспектор не позволит ни ему, Жерновичу, ни людям пароходства забыть об этом дне, о нырянии, о тщательной работе.
— Я ведь догадался, Жернович, что вы меня испытываете и перед речниками хотите представить не в лучшем виде. Я ведь мог и не разрешить себе такой шалости — без костюма лезть в воду. Но мы с вами настоящие матросские души!
И вот слушал Жернович самозабвенные слова своего спутника, но мнения о нем не менял, все понимал, не понимая лишь того, почему инспектор безмолвствовал в тот момент, когда обнаружили обломок камня, и почему без умолку твердит сейчас о тщательной работе, о нырянии под воду. И вроде с боязнью какой-то вдруг подумал: а что, если Веремейчик, напускающий на себя значительность и строгость, все-таки лишен настоящей заинтересованности в своем речном деле? «Мыльные пузыри, — подумал он уже тверже. — Велика ли слава — нырять под воду? Мыльные пузыри!»
Уже скрылся из виду буксир и маленький, взмахивающий тоже чем-то маленьким человек на палубе буксира, потянулись вдоль то ослепительно белые, снежные от чистейшего песка, то тенистые от зарослей берега, и Жернович все старался позабыть о волнениях дня, а Веремейчик все напоминал об этих волнениях. И тогда Жернович, смирившись с надокучливостью инспектора, стал думать о другом — о разных людях, разных встречах.
Да, думал он, в человеке сродни искренности какая-нибудь большая заинтересованность. Ну что человек без увлеченности главным своим делом? Одолевают человека тогда житейские мелочи, каждодневная дребедень, домашние заботы.
Вот попал он недавно с женою на новоселье, в роскошную квартиру, где хозяин нового рая, пожилой уже, плешивый, но откровенно влюбленный в жизнь и оттого веселый, красноречивый, неустанно пытался обратить на себя внимание гостей и то приносил полированный, на старинный, на суздальский лад кувшин и поливал из него колонию кактусов на подоконнике, то требовал тишины и показывал многочисленную коллекцию репродукций, то напоминал, что он все еще недавний студент, поскольку не поленился в свои пятьдесят девять лет окончить заочно институт, то вдруг всем вручал по экземпляру одной и той же газеты с помещенной в ней заметкой под своей фамилией, с этим своим выступлением в прессе, с этим скромным, как он выразился, журналистским трудом. Гости восхищались, славословили хозяина рая, поражались, переглядывались благоговейно, пили водку за вторую молодость доброго молодца, нестареющего молодца, а Жернович видел в обаятельном том человеке нечто поддельное, рассчитанное на гостей, на друзей, на окружающих. Вовсе не верил Жернович в придуманный хозяином нового рая образ увлекающегося, умного человека и ждал терпеливо той минуты, когда хозяин вдруг обнаружит в себе еще какой-нибудь интерес либо словцо какое-нибудь обронит, то неосторожное словцо, которое сразу выдаст его. И как только с тем же упоением, с каким говорил он о чем-то высшем, об увлечениях своих, второй студенческой молодости, стал хозяин красно делиться, насколько нелегко ему было раздобыть в другом, маленьком городке вот эту хорошенькую подставку для телевизора и даже пожертвовать лишним днем командировки, — Жернович тотчас опустил глаза и самовольно, не опасаясь осуждения, налил себе полный фужер водки.
Да, в тридцать лет разбираешься в людях. В тридцать лет иной раз видишь человека с первого взгляда, при первом же рукопожатии. И куда ценнее краснобаев, говорунов такие скучные, постные люди, как капитан Гарцуев или как тот неутомимый охотник, которого прозвали на пароходстве Партизаном. Охотник и в самом деле партизанил мальчишкой, был много раз ранен, мечен пулей, врачи запретили ему мотаться по охотничьим пространствам болот и лесов, а Партизан, весь чиненый, с латаным черепом, вставной челюстью, с двумя искусственными ребрами, все так же без опаски скитался по лесам и лишь опасался попадать к врачам, выслушивать категорические приговоры.
В тридцать лет навидался людей! Вот почему Жернович таким недовольным выглядел теперь, когда безуспешно пытался уйти в себя, в свои мысли, от скороговорки Веремейчика и когда эта скороговорка вое же донимала его. И все об одном и том же, об одном и том же твердил Веремейчик то с правого бока, то с левого бока!
Постой, сказал он себе немного спустя, ведь ты же знаешь людей и знаешь Веремейчика. Ну пусть радуется человек. Пусть!
И он даже миролюбиво повернулся к Веремейчику, когда тот не впервые уже принялся соблазнять болгарскими своими сигаретами, он даже сам взял из рук Веремейчика знакомую зажигалку, чтобы чиркнуть ею, и услышать звон, и поднести огонек настырному человеку.
Но прежде, чем чиркнуть, он подбросил немую пока зажигалку в ладони, а поймать не сумел, и зажигалка тихо канула в воду, за борт, в отвалы волн.
И оба ошеломленно глянули друг на друга, а затем вниз, на дутым стеклом отваливающие от борта волны, хотя глядеть надо было за корму, назад, потому что катер не стоял, шел, шел вперед.
Насколько хорошо ни знал он Веремейчика, а все же и предвидеть не мог, какая это утрата для Веремейчика и как тот горячо, и гневно, и почти слезно застенает, закричит, станет оплакивать зажигалку. Ах, какая это была зажигалка! Какая это незаменимая штучка для настоящего мужчины! И как это угораздило выронить! Тут почти вредительство — выронить ее! Почти выбросить! Да что же это? Поющая зажигалка! А ее, ее… Такая зажигалка, черт возьми!
Широко открытыми глазами смотрел он на вспотевшего Веремейчика и, ничем не охлаждая его, ни единым словом, удивленно находил в нем нового человека, в котором прежде, помнится, никогда не просыпалась такая страсть, такое кликушество, такая неистовость. И все это новое, неспокойное в нем было так непривычно и так неприятно!