Борис Изюмский - Море для смелых
Нет, это необыкновенно хорошо. Плохо только, что она не могла ему писать.
Она не видела его уже шестьдесят три дня. Инквизиция в свое время упустила еще одну возможность — пытку ожиданием.
Алексей был для нее целым миром: сложным, интересным, многокрасочным. Он был множеством людей, всеми людьми сразу.
А ведь могло так случиться — даже страшно подумать! — что они вовсе не встретились бы. И она не узнала бы, что такое счастье? Разве может идти в сравнение ее заинтересованность Багрянцевым — чувство девчонки, преклонявшейся перед умом, — с тем, что она испытывает сейчас?
И не потому, что «подоспела пора», нет. В нем все дорого — и мысли, и поступки, и большущая мочка уха, и сединки на висках. Даже манера скрестить на груди руки, взявшись за локти. Или переплести пальцы рук на колене.
Перед сном она говорила ему множество нежных слов, засыпая, думала: «Хоть бы приснился». Но ни разу не видела его во сне и даже сердилась на себя, словно была виновата в этом.
Он писал ей: «Просто удивительно, как мне немного надо для полноты счастья: пройти бы рядом с вами несколько кварталов. Долго смотреть вам вслед, на вашу деловую, озабоченную походку. Или незаметным побыть где-нибудь в стороне, когда вы с детьми». Вчера ночью написал стихи:
Не хочу, чтоб наше необычноеБыло встречей ломкой и случайной,Не хочу, чтоб стали вы привычною,Мелкою, обыкновенной тайной.Не хочу спугнуть ненужной резкостьюТо, что в сердце прятали с опаскою.Потому что нынче стала редкостьюЧистая, застенчивая ласковость.
Это — и в ней. Вовсе не страсть, затемняющая рассудок, а гораздо большее, несравнимо большее. Вероятно, именно поэтому и в школе у нее сейчас удачливость, взлеты, озарения. Она все делала с удовольствием, весело, споро, ее состояние передавалось детям, и в классе возникала именно та атмосфера дружелюбия, о которой она мечтала. Прирос к Нагибову Рындин, стала проще и скромнее Лиза, Валерик высвобождался из-под маминого влияния. Незадолго до каникул он догадался сам сделать подарок уборщице тете Шуре в день ее рождения. На подаренной книге написал: «Мы любим вас за то, что вы прятали партизан, и вообще, что хорошая».
Все дети Леокадии перешли в седьмой класс, и кто уехал к родителям, кто — в лагерь, а для нее самой наступила пора летнего отпуска и возникла озабоченность, как же им распорядиться. Как раз в это время пришло письмо от бабушки — матери отца. Хотя бабе Асе, как называли ее, уже за восемьдесят, она сохранила такую душевную бодрость, что письма ее доставляли Юрасовым огромное удовольствие. Года три назад баба Ася переехала из Каменска доживать свой век к дочери, в небольшой городок на берегу Черного моря. Теперь она знала к себе внучку погостить: «У нас расчудесный сад, будешь, егоза, пастись в нем, сколько твоей душеньке угодно».
— А почему бы тебе, Леокадия, действительно не поехать? — спросил отец.
Он чувствовал перед матерью вину — давно не виделся с ней — и полагал, что приезд внучки смягчит его провинность.
— Я, конечно, соскучилась по бабушке, — неуверенно протянула Леокадия. — Но какой резон ехать от моря к морю?
Однако отец настаивал, а ей и самой хотелось развеяться, сменить привычную обстановку, и Леокадия согласилась. Только ее огорчала мысль, что письма Куприянова целый месяц будут лежать сиротливо, а сам он даже не узнает, куда она исчезла.
Промучившись несколько часов, Леокадия решилась, как она считала, на отчаянный шаг: позвонила Алексею Михайловичу в больницу. Он очень обрадовался:
— Вот хорошо, что вы позвонили!
— Почему? — растерянно спросила Леокадия.
— Ну как — почему? Просто замечательно!
— Я сегодня уезжаю… на месяц… к бабушке…
Она назвала город. Куприянов в замешательстве молчал. Потом просил с надеждой:
— А написать туда можно?
Она не ответила.
— До свиданья… — И положила трубку.
Через день Леокадия была в маленьком городе и у подножия зеленой горы нашла дом своей бабы Аси. Та встретила внучку с превеликой радостью, все ахала, какой она стала большой да взрослой.
Баба Ася совсем не менялась: вот такой же быстрой, хлопотливой была она и десять и пятнадцать лет назад. Есть ведь счастливые лица — кажется, время бессильно изменить их. Бабушка по-прежнему не носила очков, по-прежнему любила поговорить, приготовить по своему особому рецепту украинский борщ с салом и чесноком. Седые, совершенно белые волосы, загорелое морщинистое лицо, — как это все было знакомо и дорого Лешке!
Бабушка расспрашивала о своем сыне, о внуке Всеволоде, об их городе. Ее все интересовало.
По рассказам папы, она когда-то носила кожанку, маузер в деревянной кобуре, ездила верхом, комиссарила, потом работала в губкоме, в Министерстве просвещения, и жажда деятельной жизни осталась в ней, видно, навсегда, потому что даже сейчас она была в каком-то совете пенсионеров.
«Папа, наверно, от нее унаследовал, — думала Лешка, — и свою склонность к общественным заботам и цельность натуры… Старая гвардия с молодой душой…»
— А как твои сердечные делишки? — ласково посмотрела на Лешку Анастасия Никитична приметливыми глазами.
Лешка густо покраснела.
— Ну не буду, не буду… — сжалилась та. — Не торопись, не бойся в старых девах засидеться. Я вышла замуж в двадцать девять лет и, сама знаешь, какую счастливую жизнь прожила.
Да, об этом папа тоже много рассказывал. Дедушка боготворил свою Асеньку. О его доброте, выдержке, благородстве в семье Юрасовых слагались легенды. Он погиб в войну, эвакуируя свой завод на Урал.
— Пойди погляди наш город, — наконец разрешила Анастасия Никитична. — У нас здесь живет, знаешь, какой знаменитый цветовод! Полторы тысячи сортов роз вывел, голубые ели вырастил… А георгины! Белую, с алой каемкой, «Коломбину», а то еще похожую на бордовый бархат «Спокойную ночь». Ну иди, иди, а то я ведь до смерти заговорить могу…
— Сейчас, только переоденусь.
Вещей с собой Леокадия взяла мало: два ситцевых платья, сарафан и… три пары туфель. Туфли — ее слабость, дома из них мотки было сделать выставку. Надев сарафан и белые, на низком каблук туфли, Леокадия пошла в город.
Он и правда оказался необыкновенным: с огромным парком, голубыми елями.
На всякий случай — хотя понимала, что это совершенно невозможно, — Леокадия зашла на почту узнать, нет ли ей письма. Конечно, ничего не было.
Она потом еще заходила в течение четырех дней, но безуспешно. И навалилась тоска. Леокадия уже не знала, куда девать себя. Бабушка допытывалась, почему она такая скучная, почему не пойдет на танцплощадку, старалась, как могла, сама развлечь ее. Даже пропела песню своей молодости о белой армии и черном бароне. Даже продекламировала светловскую «Гренаду», для большей выразительности откусив кусок яблока.
Ничего не помогало!
Эта несмеяна только делала вид, что внимательно слушает, мыслями была где-то далеко.
Баба Ася притворно рассердилась:
— Ну и молодежь пошла, только щекоткой и развеселишь!
На пятый день своего пребывания в гостях, подходя к почтамту Леокадия увидела… Куприянова.
В светлом костюме он казался совсем смуглым, смотрел на поселяющими виноватыми глазами.
— Вот приехал… Могу я в конце концов провести свой отпуск там, где хочу?
Она вспыхнула от неожиданности, радости. Почему-то спросила:
— А чемодан где?
Он растерялся:
— Чемодан?
— Нет… Вы где остановились?
— О, здесь это не проблема — в гостинице.
— Но как вы меня разыскали?
— Жду у почтамта с восьми утра… Прождал бы и весь день, и еще, и еще день — ведь наведались бы вы сюда когда-нибудь?
И сразу мир стал иным: по-новому засветило солнце, по-новому засинело море. А впереди было столько дней вместе. С утра до ночи. Если на сон оставить по шесть часов, то сколько же будет часом вместе?
И можно было открыто ходить по улицам города, зайти в кино, отправиться в горы, говорить и смотреть друг на друга. Только как жаль, что его нельзя привести к бабушке. И она стала рассказывать Куприянову о бабе Асе, о том, как провела эти дни.
Они пошли главной улицей.
Изнемогали под тяжестью плодов сады. Горланили петухи. Даже близость моря не смягчала жары. Он думал: «Не странно ли, что все эти люди, которые сейчас проходят мимо нас, не только не любят Леокадию, но даже не понимают, какая она красавица, не замечают, например, вот эту золотистую полоску на гребне ее бровей».
На стенах овощного ларька местный художник изобразил морковку эквилибристкой, а свеклу — стрелком из пистолета.
Над какой-то дверью Куприянов прочитал вслух: «Вдоха нет» вместо «Входа нет». И потом они долго повторяли:
— Есть вдох, есть!
Мимо прошел пожилой мужчина в голубоватой соломенной шляпе. Им показалось, что у него настороженный взгляд человека, каждую секунду ждущего крупной неприятности. И тут же они придумали целую историю — чего именно он боится.