Борис Изюмский - Море для смелых
Яркий холодный свет заливал небольшую комнату в бежевых, с серебристыми прожилками обоях. Книжный шкаф, диван, два кресла возле стола — вот и все, что было в его кабинете.
— Что это вы читали? — взглянул Куприянов на обложку книги, которую она держала в руке.
Леокадия назвала роман знаменитого писателя, сказала смущенно:
— Может быть, я не понимаю, но трудно читается.
— Нет, и я не продрался сквозь эти заросли, — признался Куприянов. — Прекратил попытку на полпути. А кто ваш любимый писатель? Да почему же мы стоим?
Они сели на диван. Алексей Михайлович снял с головы белоснежную шапочку.
— Куприн, — ответила она.
— А из ныне здравствующих?
— Паустовский.
Он будто заполнял торопливую анкету, так хотелось ему поскорее узнать все: ее привязанности, интересы, вкусы… Да, он тоже любит и Куприна и Паустовского.
— Как-то в Ялте я был в домике Чехова. И там до боли в сердце меня поразили: зеленоватая клетчатая кепчонка, синяя тетрадь на рабочем столе… «от Мюр и Мерлиза» из Москвы, календарь для врачей, плетеное кресло в спальне… Так все просто, человечно. А в книге отзывов посетителей запись француза: «Каждый писатель должен иметь, чеховскую душу».
Леокадия вспомнила выпуск в университете, прощание на пустынной набережной с однокурсниками и здесь же возникшее решение — вместе с Сашей и ее «юрфакусом» съездить в Клин, в гости к Чайковскому. Там она пережила нечто подобное.
— Вы представляете, — тихо говорит она. — Старый парк… вековые вязы… И музыка Чайковского, заполняющая все… каждый уголок. Ею полны аллеи, беседка в дальнем углу парка. Я вошла в светелку с цветными стеклами, с одним-единственным маленьким круглым столом. На нем остались раскрытая книга и рядом, на блюда стакан. Казалось, хозяин только что вышел… Меня поразила одна его запись: «Как мало сделано! Ничего совершенного, образцового нет. Все еще ищу, колеблюсь, шатаюсь…» Наверно, чем больше человек, тем строже к себе. — Леокадия не то спрашивала, не то утверждала.
— Наверно, — согласился Куприянов и вдруг стремительно поднялся с дивана: — Леокадия Алексеевна!
Она тоже встала, посмотрела с испугом. Он взял ее руку в свою. Пальцы у него горячие, сильные и… осторожные. Словно боятся обидеть, сделать больно.
— Мы должны быть друзьями? Я уверен: должны! Разве это оскорбит кого-то? Отнимет что-либо? Но знать, что есть человек, которому ты можешь поведать самое сокровенное, что он близок тебе душевно… Неужели мы не имеем права?..
Он умолк, и она сказала:
— Имеем…
«Но так ли это? Так ли?»
— Можно мне… хотя бы раз в месяц, в несколько месяцев… посылать вам письмо?.. Мне это очень надо…
Она движением губ неслышно ответила:
— Можно…
«Но можно ли?»
ВОЗВРАЩЕНИЕ ИРЖАНОВА— Баб, кошка за курицей тети Нюси гоняется!
Иришка сидит на подоконнике и смотрит во двор, а бабушка Ирина Михайловна кроит ей на столе сарафан.
— Да ну, это тебе показалось. Тетя Нюся уже изжарила свою курицу.
— Нет, она еще сырая бегает…
Иришке надоело смотреть во двор, и она поворачивается к бабушке. Та что-то мурлычет себе под нос.
— Почему ты такая модница по волосам? — придирчиво спрашивает внучка.
Ирина Михайловна усмехается, она действительно сделала сегодня завивку.
— А я еще молодая.
— Тебе молодость ни к чему, — замечает Иришка.
Устами младенца глаголет истина. Если говорить чистосердечно, она была не очень-то примерной матерью, но теперь, словно восполняя недоданное, превратилась в неистовую бабушку. Вероятно, подобные превращения нередки. Молодой матери хочется пожить для себя; у бабушки единственным смыслом существования становится вот такая Иришка — аркушинское продолжение, оправдание жизни у дочери.
Ирина Михайловна в свое время ревниво воспротивилась тому, чтобы внучку отдали в детсад. Ей так и хотелось сказать: «А я зачем?» Но вслух она выкладывала полный набор иных доказательств: «Там плохо кормят», «Там недостаточный уход», «Там болеют»…
Только Ваню она не сумела отстоять, вмешался Федор Иванович, которого бабушка побаивалась, и мальчика отвели в детский сад.
— Садись, позавтракаем, — предлагает бабушка.
— А что ты дашь? — интересуется Иришка.
— Жареную картошку.
— Не буду.
— Почему?
— Не знаю, какой в ней витамин.
— Ну, это ты глупости говоришь.
— Неправда! Ты сама глупости говоришь!
Вера, войдя в комнату и услышав окончание разговора, возмущенно вмешивается:
— Как ты, негодница, смеешь так отвечать бабушке?
Она хватает за руку и шлепает дочку, та поднимает неистовый рев.
Наконец Вере это надоедает.
— Ну что ты такой шум подняла?
— Да-а-а… — размазывая слезы по круглому, упитанному лицу, канючит Иришка. — Для наказания достаточно небольшого подзатыльника, а ты…
— Бедная, несчастная, так уж и больно?
— Не так больно, как обидно. Я хотела, чтобы все было тихо, спокойно, а ты подняла драку.
— Ну хватит, извинись перед бабушкой.
Иришка молчит.
— Ты больше не будешь?
— Нет.
— Что — нет?
— Что сказала, то и нет.
Бабушка вступается:
— Она не будет.
Иришка говорит неопределенно:
— Будем жить — сама узнаешь.
Со двора пришел Федор Иванович — он копал в саду червей для завтрашней рыбалки, — стал проверять поплавки, грузила.
Кто-то тихо постучал в дверь.
— Войдите! — крикнула Вера и обомлела.
На пороге стоял Анатолий Иржанов.
Он приехал еще вчера, остановился в гостинице; у Лобунца узнал о замужестве Веры и новый адрес Сибирцевых.
— В жизни тебе такую не найти, — с грубоватой прямолинейностью сказал ему Потап о Вере.
Анатолий промолчал. О чем говорить, если тот прав?
В гостинице Иржанов долго лежал на койке, все думал, как повидать дочь. Подстеречь ее на улице? Но ведь он не узнает девочку. Неужели он не имеет права даже на встречи с ней?
Анатолий решил пойти к Сибирцевым домой.
С утра он не мог заставить себя съесть что-нибудь. Непрерывно курил. Когда пачка опустела, пошел в буфет. Папирос там не оказалось, зато висело предупреждение: «Здесь не курят».
Иржанов расспросил, как добраться до улицы Космонавтов, сел в автобус. Получив билет, загадал: «Если в номере билета будут две тройки — к счастью». Троек не оказалось ни одной. Да и какого счастья ему ждать? Родители умерли один за другим, может быть, не пережив позора, который он навлек на их головы. Теперь на всем свете одна Иришка.
Анатолий вышел из автобуса за две остановки до нужной ему и решил пройти пешком.
Возле дома на Фестивальной, где жила когда-то Вера, цвели каштаны. Здесь же рядом выросло кафе «Алые паруса» — легкий сплав стекла и белого металла. Напротив виднелся бытовой комбинат с веселой вывеской «Спасибо».
«Видно, в Пятиморском горсовете появились поэты», — улыбнулся Иржанов. Город радовал его обилием красок: водянистой зеленью молоденьких кленов, бордовой стеной скумпии, сейчас словно состязающейся в цвете с черепичными крышами дальних коттеджей.
Вилковатые стволы старых деревьев, окрашенные мелом, походили на камертоны и мальчишеские рогатки.
А вон вдоль дороги — деревья в сережках вишен. Когда он безуспешно приезжал мириться с Верой, их только высаживали, и он, чистоплюй, был уверен, что делать это не следует. Здесь же высадили, еще целую аллею грецких орехов. Анатолий сорвал ореховый лист, растер его пальцами.
Правее рощи мокро блестели изоляторы подстанции. Пахло асфальтом, омытым летним дождем. Внизу золотилось море. Узкие ослепительные треугольники выскакивали из него и снова прятались.
Словно поплавки рыбачьих сетей, качались утки на небольшой волне.
Почему в солнечный день, возле моря, человек становится добрее и лучше? Даже если это море — Северное.
И опять неумолимые наплывы памяти… Свирепая пурга в июле, ледяная короста на прибрежных камнях и деревьях, пронизывающий холод резкого сиверка… И полярные волки, и саваны густых туманов, и тоскливый крик розовой чайки, словно зовущей свою подругу с южною моря… Нет, об этом лучше не вспоминать.
А вот и дом Сибирцевых…
Он окрашен в такой ярко-желтый цвет, что кажется освещенным даже сейчас, когда солнце на мгновение спряталось за тучу. Анатолий сначала удивился странной окраске дома, но потом подумал: «Может быть, это не так и плохо». Вспомнил Верино платье такого же цвета. Чего только не удерживает память.
— Здравствуйте!
Все молча, выжидающе смотрели на него, а побледневшая Вера ответила холодно:
— Здравствуйте.
— Можно мне увидеть дочь?
И вдруг Иришка кинулась к Анатолию:
— Папа!
Он обнял девочку, губы его задергались.