Самуил Гордон - Избранное
Месяца через три-четыре после того, как Симон стал отцом мальчика, похожего на него как две капли воды, его тесть ни с того ни с сего завел с ним разговор, но совсем не о том, в чем подозревал его Исер. Это был откровенный разговор. Симон не улавливал в нем никакого скрытого смысла.
— Послушай-ка, Шимке, — у Эфраима глаза закрылись, как после сытного обеда. Правда, он тут же широко открыл их. Это можно было истолковать так: ничего от тебя не скрываю. — Ты сам видишь, Симон, я далеко уже не молодой человек, и со здоровьем у меня, как поется в песенке «Местечко Ладенью», тоже не слишком ай-яй-яй… Таки совсем не ай-яй-яй. Но жаловаться я не люблю. Это не в моем характере. Тем не менее я очень болен. Ай, по мне не видно, ты скажешь. У меня обманчивая внешность. Я как зрелое яблоко. Снаружи все ладно да гладко, а загляни вовнутрь, и найдешь там червячка, а он точит. Ну, а что Ханеле у меня единственная и она мне дороже жизни, я думаю, говорить не нужно. Теперь она осчастливила меня внуком, пусть живет он до ста двадцати лет, а ты мне дорог, как родной сын, ты сам хорошо это знаешь. Короче, Шимке, я переговорил со своей Бертой, и мы оба пришли к выводу, — он сделал паузу, словно окончательно еще не решил произнести это вслух, и тяжело вздохнул: — Я хочу переписать дом на твое имя.
— Эфраим Герцович. — Симон все не мог заставить себя называть Бройдо папой, а Берту Ионовну мамой, как с самого начала просила, а потом даже требовала Ханеле. У всех их знакомых принято называть так тестя и тещу. — Эфраим Герцович, — повторил громче Симон, — я не понимаю, зачем это нужно.
— Со временем поймешь. Человек должен уметь заглядывать вперед, видеть, куда идет время, не забывать, на каком свете он живет. Ты ведь уже не мальчик, ты взрослый мужчина. Пора уже тебе начать понимать.
Но Симон все равно не понимал, зачем ему о том думать, если он и так давно уже знал еще раньше, чем прикрепил на грудь комсомольский значок, что время ведет к коммунизму.
— Да, совсем забыл, — спохватился Эфраим, словно только сейчас о том вспомнил. — Тебя несколько раз спрашивали с биржи. Правда, это было давно. Наверное, нашли для тебя место на заводе. — И тут же добавил: — Знаешь, что бы я тебе посоветовал? На твоем месте я бы, например, перешел, не задумываясь, работать на завод. Завод — не артель, а токарь или слесарь на заводе по нашим временам — цаца поважней, чем помощник бухгалтера в артели кустарей. Чем скорее станешь пролетарием, тем лучше будет для нас всех. Надо заглядывать в будущее, Симон, предвидеть заранее, куда клонит время. А дело идет к тому, что в один прекрасный день начнут листать книгу прегрешений и меня призовут к ответу. Что ты так смотришь на меня? Тебе что, все еще непонятно? Ты ведь не ребенок, тебе не требуется все разжевать и положить в рот и объяснить, что означает, когда призывают к ответу таких, как я, тех, кто еще не так давно промышлял торговлей. Но когда хозяином дома и всего, что есть в доме, становится, как нынче говорят, истинный пролетарий, да к тому же еще такой, как ты, например, плоть от плоти пролетарий, то можно спать спокойно. Что могут у меня описать и забрать, если ничего нет? Я чист. Гол, как Адам. В наше время таким, бывшим, как я, без осмотрительности нельзя ступить и шагу. Человек с головой на плечах должен вовремя все предусмотреть. Ну, понял? Вот уж не подозревал, что тебе надо все разжевывать и вкладывать в рот.
Но и после того, как Эфраим все изложил, разжевал и положил ему в рот, Симон все еще не хотел верить, что за добротой и заботой, которой до сих пор окружал его Эфраим, стояла скрытая цель. Исер, хоть и не имел о ней ясного и полного представления, предупреждал о ней с самого начала. Симон не мог и не хотел верить, что Эфраим Герцович Бройдо уговорил его изучить бухгалтерию и пойти к ним в артель счетоводом лишь ради того, чтобы можно было на него переписать дом. Это и сейчас было выше его понимания. Из безработных счетоводов, что обивали пороги биржи и днем с огнем искали хоть какую-нибудь работу, Бройдо мог бы подобрать для бухгалтерии своей артели более подходящего человека, чем он, Симон. Нет, Симон не в состоянии поверить и никогда не поверит, что ради вот этого, о чем тесть завел с ним разговор, предложил он ему позаниматься немного с его дочерью, выработать у нее красивый почерк, и под этим предлогом взял его к себе в квартиранты; не поверит он, что ради того, дабы было на кого переписать дом и все остальное, отказали сынку богатого мельника, сватавшемуся к Ханеле, и выдали ее за Симона, у которого не было даже крыши над головой.
Несколько дней спустя Ханеле завела с ним разговор о том же. Когда Симон ответил, что ни за что не согласится на это, что он комсомолец и никогда не пойдет на такое дело, как обман государства, она осыпала его упреками, что он неблагодарный человек, что он забыл, как таскал хозяйкам корзины с базара, и таскал бы их до сих пор, не возьми отец его к себе в артель и не сделай его человеком; он забыл, что они взяли его в дом, вытащили его из сырого подвала; другой на его месте мыл бы отцу ноги и пил бы эту воду.
После того разговора с Ханеле Симону уже не надо было спрашивать у Исера, в чем заключается особый смысл доброго к нему отношения Бройдо.
Как только Ханеле перечислила блага, которыми его тут осчастливили, и открылся наконец подлинный смысл, стоявший за всей добротой, что выказывал ему ее отец, Симону сразу все тут опротивело и стало чужим. Произнеси Ханеле хоть еще слово из того, чему научили ее родители, — а в том, что это Эфраим Герцович и Берта Ионовна научили ее, как с ним разговаривать, Симон нисколько не сомневался, — он в ту же минуту ушел бы из дому и перебился бы ночь где-нибудь на садовой скамье, как приходилось ему делать в первое время, когда только сюда приехал.
Не остановили бы его и слезы Ханеле, не вернулся бы он, даже побеги она за ним, как в тот раз, когда несколько месяцев спустя после свадьбы он хлопнул дверью и ушел. В тот раз, когда Ханеле, заплаканная и испуганная, нагнала его в конце двора, уже в воротах, и вернула в дом, он не очень сопротивлялся, хотя заранее знал, что через неделю-другую она забудет, как клялась не терзать его более своими подозрениями, будто он неверен ей, и что все пойдет по-старому, она снова станет требовать от него все бросить: и студию живописи, и драматический кружок, где столько девушек, а после работы сидеть дома и без нее никуда не ходить. В их ссоры уже не раз ввязывались и тесть, и теща. Берта Ионовна клялась на чем свет стоит, что не помнит случая, когда бы ее Эфраим Герцович после работы пошел куда-нибудь без нее, оставил одну дома. Так велось и ведется во всех порядочных домах. Ему не следует забывать, что он женился не на девке с Подола…
Сколько ни спорили с ним, а Симон стоял на своем и не поддался бы, дойди дело даже до развода.
Но разводом пока не грозило. Ссоры же бывали не раз, и почти всегда ввязывалась в них теща, выговаривая ему и подсказывая, с кого из ее знакомых следует брать пример.
Но с каким бы остервенением они за те два года, что женаты, ни ругались, Симон пока не слышал от Ханеле ни одного слова, которое могло бы его унизить. Все их ссоры кончались до сих пор тем, что спать они ложились врозь. Но на другую ночь или даже в ту же самую он всегда ощущал возле себя ее горячее дыхание, и скоро они забывали про ссору, словно ее и не было. На этот раз не успел Симон уснуть, как почувствовал возле себя горячее дыхание Ханеле.
Но как ни прижималась она к нему молодым, горячим своим телом, сколько ни целовала его, ни ласкала, ни в ту ночь, ни в другую, ни в третью не сумела сдвинуть тяжелый камень, который взвалила ему своим разговором на душу. Когда сын смеялся во сне, Симону это доставляло огромную радость, но сейчас и это не избавило его от гнетущей тяжести. Она сразу заставила его возмужать. Оправдания Ханеле были бесполезны. Он и сам понимал, что не она нашла все те слова, какими старалась так унизить его, что устами ее говорили отец с матерью. Симон это понимал. Но простить не мог.
Больше разговоров о том, о чем вел с ним речь Эфраим, и обо всем остальном, сказанном и недосказанном через их дочь, в присутствии Симона в доме не велось. Напротив. Все словно старались показать, что все давно забыто. Но натянутость осталась. Проявлялась она во всем. Симону казалось, что из каждого угла грозят ему пальцем, корят его за то, что он неблагодарный человек, что другой на его месте за заботу, оказанную ему тут, мыл бы всем ноги и пил бы эту воду.
И лишь ради того, чтобы тесть и теща, которые так кичатся своей показной добротой, не включили в перечисленные ими благодеяния еще и то, что содержат его сына, и не попрекали его этим, не бросал Симон работу в артели. Зато стал частенько наведываться на биржу труда. Когда узнал, что за несколько дней до того, как он снова стал на учет как безработный, в мастерские на железной дороге требовались слесаря и что он опоздал, это скорее обрадовало его, чем огорчило. Перейди Симон туда работать, Эфраим расценил бы это как доказательство того, что Симон уступил, что он согласен, стало быть, стать пролетарием, ибо без этого не удастся ему уберечь дом и все, что есть в доме…