Анатолий Буйлов - Большое кочевье
— Медведь! Медведь идет! — полуизумленно, полуиспуганно воскликнул Николка, указывая рукой вниз.
— Так чего ж ты шумишь? — укоризненно сказал Долганов, торопливо засовывая бинокль в футляр. — Догоняй его! Чего стоишь? Догоняй! — и тотчас, сильно оттолкнувшись, покатился вниз.
Николка уже слышал из рассказов пастухов, что медведей иногда стреляют в угон, догоняя их на лыжах по расторопу в тех местах, где много снегу, — тяжелый короткопалый зверь грузнет и, настигнутый охотником, кидается на него либо пытается прорваться своим следом на склоны сопок, где снег плотный и мельче, и горе тому, кто стоит на его пути.
Все это вспомнил Николка тотчас, а Долганов между тем уже катился на средине склона. Оторвав, точно приклеенные, ноги, Николка, отталкиваясь палкой, стал нагонять бригадира, обогнал его, но продолжал неистово отталкиваться, направляя лыжи к медвежьему следу. «Скорей! Скорей!» — подхлестывал он себя. У подножия сопки лыжи угрузли в чуть раскисший ломкий наст.
— Близко со следом не беги! Подальше, подальше от следа держись!!! — крикнул Долганов.
Но Николка, не обращая внимания на крик, бежал уже рядом с медвежьим следом, бежал все быстрей и быстрей, с какою-то даже злостью. Он видел, что медведь, несколько раз трусливо оглянувшись, припустил быстрее, — он выпрыгивал из снега и уходил в него, точно в белую пену. Это подхлестнуло Николку. «Врешь — не уйдешь! Врешь — не уйдешь!» — твердил он азартно.
Охотник настигал зверя, и зверь это вскоре почуял. Он резко развернулся и, коротко рявкнув, с невероятной быстротой ринулся на охотника. Прочно расставив ноги, слившись с карабином, целясь в стремительно приближающийся подпрыгивающий медвежий лоб, Николка выстрелил, медведь упал и остался лежать без движения. Николка передернул затвор, выстрелил еще раз и услышал, как шлепнула пуля в косматую медвежью тушу, но не дрогнул зверь, не взметнул снежную пыль своими страшными когтистыми лапами, уткнув лобастую голову в снег, он лежал перед охотником черным бугром.
Все это случилось так просто и быстро, что Николка не успел ни испугаться, ни обрадоваться, в ушах его стоял звон, он смотрел на косматую глыбу и не верил, что этот бесформенный, торчащий из-под снега бугор всего лишь несколько мгновений назад был воплощением невероятной силы, быстроты и ярости… Не сон ли это? Николка обернулся: от подножия сопки, повесив карабин на плечо, подходил к нему Долганов. Бригадир удовлетворенно кивает головой — значит, это он, Николка Родников, убил сильного, быстрого и яростного медведя, который теперь вот лежит перед ним абсолютно не страшный, скомканный, смятый какой-то непостижимой и подлой силой, и все, что будет дальше с медведем, не вызывало у Николки уже ни восторга, ни даже любопытства.
От бурно тающих снегов непомерно разбухли речушки, став непреодолимой преградой для оленей, и особенно для важенок с телятами. Путь к морю для стада оказался временно отрезанным. Олени успокоились, перестали метаться, пастухи облегченно вздохнули.
Все низинные места долины реки Хакэнджи были залиты вешними водами. Особенно сильно прибывала вода после полудня, когда жара достигала наивысшей силы; если утром на заре через протекающий возле чума ручей пастухи легко перепрыгивали, то к полудню он превращался в бешено ревущий мутный поток, который мог сбить с ног не только человека, но и вьючную лошадь. Пастухи обходили его километра на два выше по течению. Но чем ближе опускалось к горизонту солнце, тем слабее становился рев и шум ручья, а к утру он укрощался вовсе, чтобы вновь проснуться с восходом солнца и загреметь, как прежде, в полдень.
Серые лиственницы стыдливо укрылись только что распустившейся хвоей, издали казалось, что на тайгу наброшена прозрачная бледно-зеленая вуаль, а в долине, среди белых пятен еще не растаявшего снега, среди бесчисленных ручьев, густо набирали листву кусты карликовых березок, и запах молодой зелени уже устойчиво преобладал над запахом снега и вешних вод.
В конце июня в три часа ночи Долганов и Николка, взяв с собой провизии, вышли из чума и направились к синеющим вдалеке сопкам. Пришло время сообщить в колхоз число родившихся в стаде телят. Еще в апреле Шумков предупредил пастухов, чтобы они не ждали его к себе, — он будет занят, и потому пастухи должны сами посчитать телят. Ну что ж, сами так сами, сводка не тяжела, но долог путь к поселку и дорого время.
Звериная тропа плотно стелилась под ноги, то подступая к самому берегу уже обмелевшей речушки, то отходя от нее.
— Вот дойдем до амбара, там речку бросим совсем, — говорил Долганов, — за перевалом речка Хабата. Хабата — значит лысая, по-нашему. С Хабаты увидим Иретьскую сопку, она над морем стоит. В устье Малкачана у Броховского рыбокомбината конюшня, там живет Купцов Яким — мордвин, матерщинник! Но мужик хороший, у него обязательно почаюем. Он лошадей пасет, от него до Брохова близко — километров тридцать. Двести пятьдесят километров мы с тобой должны пройти за два дня, день-два в поселке побудем — рассиживать некогда. Без нас ребята совсем закружатся, зря мы согласились на новый маршрут. Васька, чует мое сердце, что-то хитрит, не в пастбище дело… — Долганов замолчал, набрав быстрый темп, при котором трудно было говорить.
Вокруг замерли освещенные солнцем светло-зеленые лиственницы, над ними слева и справа в темнозеленом обрамлении стланика, чуть склонив серые плешины гольцов, в задумчивом оцепенении стояли высокие крутые сопки. Тайга чуть слышно шумела, точно нашептывала кому-то нечто успокаивающее, умиротворенное, и в такт ей тихонько позванивал ручей, в хрустальных струях которого, плавно шевеля плавниками, стояли серебристые хариусы. Родниково-чистый воздух при вдохе разливался по всему телу так ощутимо и свежо, что казалось Николке, будто он и не дышит им, а пьет его.
«Удивительная штука — жизнь! — философски размышлял Николка. — Мечется человек, страдает, чем-то недоволен, что-то ищет, а что искать-то. Вот оно, самое главное богатство — тайга, горы, это голубое небо, ручей, чистый воздух, которым дышит человек. Разве этого мало? Что еще-то человеку нужно?»
В полдень впереди завиднелись старые обдиры на лиственницах. «Значит, скоро амбар», — догадался Николка. И правда, высоко над землей показалась крыша амбара — он стоял на четырех столбах, коренастый, потемневший от времени, но все еще крепкий, рассчитанный служить не менее века.
Внезапно впереди идущий Долганов, торопливо сняв из-за спины карабин, присел. Николка последовал его примеру и только после этого, осторожно приподнявшись, глянул в ту сторону, куда смотрел бригадир. Под амбаром, задрав кверху лапы, лежал на спине медведь, вся кожа на его боках была содрана до мяса, на лапах она свисала лохматыми черными лентами: вокруг на вытоптанной, забрызганной спекшейся кровью земле лежали клочья шерсти и вырванные куски потемневшего на солнце мяса.
Николка почувствовал между лопаток холод, невольно придвинувшись к Долганову поближе, он крепче сжал цевье винтовки. «Какое чудовище изодрало такого огромного медведя? Может, рядом оно?..»
Озираются пастухи тревожно, чутко, настороженно прислушиваются: мирно, беззаботно тенькают синицы, вздыхает о чем-то лес. Над растерзанной медвежьей тушей рой мух.
Держа оружие наготове, пастухи приблизились к амбару вплотную. Столбы амбара испачканы кровью и жиром, исцарапаны медвежьими когтями. Это была огромная старая медведица с обломанными закругленными клыками.
— Это самец ее убил, — уверенно заключил Долганов, осмотрев место трагедии.
— За что же он убил ее? Ведь сейчас гон у них, — изумился Николка. — Наоборот должно быть — самцы из-за медведицы дерутся.
— И по-другому бывает. Иногда старый медведь убивает свою медведицу-женку из ревности. Правду-правду говорю, чего ты не веришь? — заметив недоверчивый Николкин взгляд, обиделся Долганов.
— Да разве медведи ревнуют? Они же не люди…
— А как же! Зря говоришь так. Медведь — он умный, как человек. Медведицу полюбит, и будет искать ее каждый год ко времени гона, только с ней и будет гулять. И она ни с кем уже не должна гулять. Она как бы женка ему, а он мужик ее. А если она не дождется, погуляет с другим, то придет, понюхает и сразу почует, что уже гуляла она, изменила ему, — тогда убивает ее, шкуру вот так лентами дерет.
Когда дерутся — шибко ревут! Услышишь — волосы на голове дыбом станут. Давай уйдем отсюда, хотел чай тут пить, да лучше на перевале костер разожжем.
Бросив тропу, пастухи начали подниматься в гольцы. Здесь им то и дело попадались снежные забои, от каждого такого забоя струились по камням светлые ручейки с ненасытно-вкусной холодной водой. У одного из них пастухи сделали короткую получасовую передышку. На маленьком костерке прямо в кружках вскипятили чай, заварили его каждый по своему вкусу и, пока он остывал, ели сухую кетовую юколу, заедая ее застывшим костным жиром.