Иван Мележ - Метели, декабрь
Многие советуют, а решать Василю одному. И ответственность на нем на одном. И решать после всех советов не только не легче, еще тяжелей становится. Каждый только запутывает.
А тут под боком еще Миканор. Миканорова хата, в которой всегда полно народу, Миканоров двор, в котором каждый день собираются будто совсем не знакомые, разные люди, легкие, отчаянные, невеселые. Все перед глазами. В суете, надломленности, неразберихе. И как бы напоминание: не минуешь и ты. Как бы с упреком: скверно, что до сих пор тянешь. Мозолишь глаза…
В тяжелых, неровных думах проходили дни. И в хлеву, и на гумне все об одном. И неизменно при этом чувствуешь неизбежное: близко конец. Как бы там ни было. И потому все, что делал по хозяйству, все, что видел, окрашено печалью, словно чувствовал прощание. Со щемящей болью видел коня, корову, гумно, хлев. Как никогда, было все дорого, мило душе.
В такие минуты не раз приходила на память Ганна, непонятное, какое-то неясное раскаяние испепеляло его. И то, что у нее так несчастливо сложилась судьба, жгло особенно. Беспокоило, что теперь снова одна, гадал: как она там? И так хотелось прижаться, не пожаловаться, а просто помолчать. Хоть бы что-то милое, близкое почувствовать рядом, когда так болит. Когда неведомо что ждет.
«Не суждено. Теперь поздно», — останавливал себя. Вспоминал, дитя у нее.
Трезвым умом чувствовал, что все, чем жил, что радовало и увлекало, кончилось. Некуда было идти, дороги нет. Была большая, молодая сила, привычка работать, а идти некуда. Нечего было делать. Все потеряло смысл.
«Ничего не поделаешь. Надо к новому приноравливаться», — убеждал мудро, по-мужицки себя. Как опытный, как старый. А покоя не было.
Целыми днями слонялся без толку. От безысходности, поддаваясь общему настроению, гнал самогонку, пил. Не любил горилки, от смрада ее мутило, но преодолевал и пил. Легче становилось. Все казалось удивительно простым.
Одного не мог: резать, губить понапрасну скотину, добро свое. Напившись, нередко совался в хлев и там, обняв за шею, покачивался возле коня. Старая Дятлиха подглядывала: шептал что-то коню, как человеку. Однажды увидела: уткнувшись в гриву, плакал, как на плече у приятеля. Дятлиха сама не утерпела, зашмыгала носом.
Нередко вставал ночами. Не спал, вздыхал…
Ночи долгие были. То небо багряно горело и крепчал мороз. То мело и не разглядишь даже улицы.
Морозными ночами выли волки…
Ночи, ночи. Дни и ночи зимы тридцатого года. Дни и ночи тяжелых, мучительных раздумий, великих решений.
Склоняю голову перед вами с почтением, люди тридцатого года.
Не раз писатель записывает (на полях), «подсказывает» себе:
«Главы надо перепланировать! Есть путаница (может, Гл[инищи] выделить в особую главу?). Дать где-то вечеринки, гулянки (гармонист, Алеша). Вообще не должно быть безнадежности. Жизнь идет. У молодых — любовь, вера в свое! Дать, видимо, под конец всех глав. После всех разговоров».
Всюду и позднее давать: вечеринки, гулянки, ухаживания не прекращаются. Над Куренями раздается смех, песни. Молодость. Жизнь идет, свое берет. У детей свое. Скот кормить надо. Жизнь идет.
Вслед за Башлыковым все большее место в романе (и в событиях) занимает Дубодел. Сам выходит, Башлыков выводит, события выдвигают его, Дубодела, на передний план.
Дубодел сразу смекнул. Гайл[ису] хана. Он, Дуб[одел], снова на коне, не сегодня завтра будет.
Дубоделу всегда чего-чего, а энергии занимать не надо было. Не было никогда недостатка энергии. Теперь эта энергия просто выплескивалась из него потоком. С того времени, как его сняли из-за подкопов разных недоброжелателей, швали разной, которой он насолил, у Дуб[одела] жило предчувствие, что эти подкопщики не победили его, и он жил стремлением вернуть свое, взять снова над ними верх. Не такой был Д[убодел], чтоб легко так смириться с тем, что ему вырыли яму и он должен сидеть в ней как дурак.
Он, конечно, знал, что подвели его к этой яме не потому, что давил на людей, пил с ними, щупал и валил баб, когда можно было: кто бы поступал иначе на его месте? Он не глуп, знал, что злились на него и подкололи потому, что не кривит душою, что видит насквозь, кто чем дышит, кто где хочет смошенничать перед советской властью, и что он крепко дает по рукам.
Дуб[оделова] энергия рвалась наружу и потому, что он уже видел, что вокруг творилось, а творилось такое, чего никогда не было. Как Дуб[оделу] можно было спокойно отсиживаться в стороне, не влезать в самое пекло, не воткнуть дубину, не попугать, а потом, когда эти черти снова вылезут, не начать дубасить их по головам?! Он, можно сказать, только и ждал такой поры! Потеха.
Душа тешится.
Можно было бы еще сказать, что Дуб[одел] вообще не умел сидеть в тиши. Он мог быть только на виду. Такая уж его потребность. С энергией и с пониманием особого своего права и обязанностей взялся Дуб[одел] за дело.
(Желание его показать, что не скрутили и не скрутят, показать себя во всей силе.)
Собирает уполномоченных, дает указания: поднять. Не потворствовать.
Носится по сельсовету неутомимо — ожил человек, дорвался!
Процент заметно идет вверх.
Важно: не такой он простой. В том, что делал, был тоже смысл. И Башл[ыков] не ошибся, он знает людей. У Дуб[одела] свой практицизм, могучая хватка. Он сразу ухватил слабое звено: налоги. Стал нажимать тут.
Знал, в каждом селе есть такие, к кому прислушиваются, на кого равняются. Знал, обломать рога таким, принудить пойти в колхоз, значит подействовать на остальных. И он принялся за таких. Оформил несколько дел, отправил в Юровичи.
Одно из них было на Вроде-Игната.
«Я вам не какой-нибудь уполномоченный. Я вас насквозь вижу!»
Стычка Дуб[одела] с Евхимом. Дуб[одел]у не дает покоя жажда власти. Хочется показать свою силу. Коса на камень.
Провоцирует фактически.
Евхима дома не застали.
Глушаку:
— Где сын?
— Он не малый уже. Не спрашивает у меня.
Насели на старуху.
— Где?
— А я знаю?
Почувствовали по испуганному лицу, знает. Пригрозили.
— Антихристы.
В слезы.
Дубодел выругался.
— Улизнул, гад. Прослышал. Кто сказал?
На Миканора с подозрением.
— Да ты что? Мне не веришь?
— Брату родному теперь верить нельзя!
Сел.
Вроде решил ждать. Пригляделся, неспокойны Глушаки. Может, не улизнул? Снова:
— Где он?
Вышел во двор. Прошелся с наганом. Может, где тут прячется.
— Обыскать, — приказал.
Грибок несмело. Миканор тоже с наганом. Миканору — обыскать двор, сам осторожно к амбару, к гумну, С милиционером.
Около гумна Миканор нагнал.
— Не ищи. Коня нет.
Все же на всякий случай осмотрел гумно.
— Стой возле дверей. Наготове.
Засунул наган в карман. Вилы взял, стал тыкать в солому по краям.
Видать, нет.
Когда вернулись, Миканор приметил, и саней нет. Снова к старой:
— Где сын?
Та уже не плакала. Злость в глазах.
— Ты у кого выпытываешь, гад?..
…Между тем Евхим возвращался в Курени. Уныло тащился рядом с возом. На возу обрубленные березки, разный подлесок.
Холод выгнал из хаты. Старый донял упреками. Только в лесу, когда стал рубить, повеселел. А теперь снова взяла в тиски грусть-печаль.
Впереди был долгий вечер. Водки не было. Наскучил Бугай. Побаивается, видать, слизняк. Крутить стал. Не податься ли в Огородники с Цацурой душу отвести. А то, может, к знакомой заявиться, чтоб не забывала?
После того разговора с городским, с Башлыковым, ночами думал. Точила тревога. Теперь не тревожился. Надоело тревожиться. Ни к чему это заглядывание вперед.
Уже на выезде из леса выскочила наперерез мать. Издалека заметил, запыхавшаяся, напуганная. Придержал коня.
— Беда, сынко!
Оглянулась назад.
— Криворотый приходил, под стражу хотел взять.
Он стоял. Хотел подумать и не мог. И, удивительно, не испугался. Не мог.
Как во сне было все. Дернул вожжами, чмокнул, пошел рядом с возом.
— Не можно! Сынко! Заберут!
Он не сразу, небрежно отозвался:
— Завезти дрова нужно!
И на самом деле, не мог же он бросить воз. Нарубил, так надо завезти. Там видно будет.
Она шла следом, крестилась, поминая бога. Потом схватила за руку, задержала. Стала молить его не идти. Он почуял тревогу, но не послушался. Как опоенный, двигался к селу. Что же делать?
Село надвигалось уже, таило опасность. Но это как будто и утешало. Как бы играл с опасностью, подстерегал ее. Тихо было. Может, уехали уже. Миновало все.
Вблизи от дома заметил Грибка. Следит, значит, опасность не прошла. Видел, как Грибок осторожно, торопливо подался куда-то. Не иначе, к рябому.