Эдуард Корпачев - Стая воспоминаний
А затем, двинувшись следом за ним по рыхлому, водянистому снегу к Гиреву, к деревне, над которой вставали белые дымы, Александра все смотрела на мокрые сапоги мужчины и удивлялась тому, как этот человек безбоязненно ступил в воду и пошел, пошел по колени в воде, схватывающей жгучим холодом. «Да он любит, любит свою жену!» — подсказывала она себе и чувствовала, что хочется улыбнуться и что теперь не так уже и важно, любил ли он Веру, грустную сестру ее. Главное было в том, что человек этот любит какую-то женщину, любит счастливо и горячо и готов на все пойти ради любимой женщины! И, все еще считая этого человека врагом своего дома, она в себе находила странное чувство восхищения бесстрашным мужчиной и, припоминая, как он легко и нежно поднял ее на руки, испытывала стыд за то, что не пустила человека в дом, что оставила его с непокрытой головой на крыльце, что потом, когда пробирались через Днепр, все еще гневно взглядывала на него.
Она и теперь не прощала той большой, вечной обиды, принесенной их дому этим человеком, но твердила, твердила себе сейчас, чтобы не оставаться сердитой: «Да, с Верой он по-свински… А эту, из Гирева, вон как любит! Вон как умеет любить!» И отводила взгляд, чтоб человек, оборачивавшийся то и дело, вдруг не прочитал ее мыслей.
Серые, скучные снега еще оставались глубоки, и когда она проваливалась по колени и в нерешительности искала, куда бы ей ступить, шальной человек тут же оказывался рядом, помогал выбираться и даже отряхивал с ее куртки липкий снег, оставлявший влажные пятна.
— Не надо, не смейте! — старалась как можно холоднее отказаться она. — Скоро ваш дом?
— Вон, во-он! — широко взмахивал он залоснившимся рукавом дубленого полушубка. — Дойдем, Александра, дойдем! На руках донесу!
И, ловя особенный, грибной запах его подмокшего полушубка, она боялась, как бы не ослабеть и как бы и впрямь не оказаться на руках у сильного человека. Очень ей не хотелось, чтобы человек этот, чье имя забыто все же, забыто, нянчился с ней. Она шла сама, она сама не побоялась перейти Днепр, и она пойдет, пойдет дальше, до самого Гирева, до незнакомого дома, где так нужна она чужой женщине!
Казалось там, на середине Днепра, что на берегу уже и спасенье будет, но вот теперь почувствовала Александра, какою трудною вдвойне была дорога без дороги, дорога по мартовскому отекшему снегу. То вдруг по колени в снегу, то вдруг падаешь куда-то и мокрыми варежками тычешься опять же в рыхлое снежное месиво, то расстегиваешь «молнию» на резиновом сапоге и вытряхиваешь скользкие комки, то из карманов куртки выгребаешь комки!
И как ни отводила она глаза от беспокойного поводыря, все думалось о нем, о грустной Вере, о том, что человек, живший с ними под одной крышей, всегда разговаривал с Верой лениво. И Вера тут же умолкала, помнится, становясь по-сиротски печальной, и все тоже замолкали у экрана телевизора, все ждали напряженно, когда же кончится передача и можно будет разойтись по своим комнатам. Наверное, и здесь, в Гиреве, в другом доме, человек сидел по вечерам у мигающего экрана, рядом со счастливой женой, но не был ленив в разговоре, а все посматривал на нее, все спрашивал, не прибавить ли резкости, не убавить ли звук, все рассказывал, рассказывал и сам же посмеивался, все веселил и завораживал счастливую женку свою.
Воображая чужой дом в Гиреве и чужую, незнакомую, таинственную женщину с лучистыми, должно быть, глазами, Александра все с укором посматривала на широкую спину поводыря и думала, подавляя вздох, что и Вере еще повезет в жизни и будет сестра не одинокой и не грустной. Еще повезет, еще найдется такой вот сумасшедший, который на все готов будет пойти ради нее, ради любимой Веры!
Следы впереди, большие, точно медведем протоптанные, затягивались тут же свинцовой водой, и Александра брела по этим следам, у нее уже не было сил искать другую дорогу. Потом она ощутила, как лапой сдавили ее настывшую в мокрой варежке руку, и покорно, даже не пытаясь выдернуть руки, побрела за человеком. И лишь вспомнила о своем саквояже, встряхнула им, и грудной звук звякнувших инструментов подсказал ей, что все хорошо обойдется со счастливой женщиной из этого Гирева, которое уже показалось первыми, новыми, недавно выстроенными и еще пахнувшими свежей стружкой домами.
Все тянуло ее оглянуться, увидеть сырую дорогу, серую реку, черный берег Жучицы и удивиться, как удалось преодолеть такой опасный и трудный путь.
Человек впереди нее тоже шумно дышал и уже не поворачивался, уже глядел в одну сторону, на один и тот же зеленый забор, и тогда она подумала, что дом с шиферной крышей за крашеным, зеленым забором и есть тот дом, где ждут их. И не ошиблась.
Когда оказались возле зеленого, влажного, точно облитого водой, забора, человек взялся было открывать калитку, но вдруг помедлил, поворотил к Александре потное лицо и стукнул себя кулаком в распахнутую грудь.
— Такое дело, Александра! Я тебе хоть ручки поцелую, а только не помни злого… Такое дело! И я тебе ручки поцелую при всех, при женке даже, потому что люблю ее… А сын будет — Вовкой назову. Честное слово, Александра!
И то ли окончательно выбилась она из сил, устала вконец, то ли что-то сдвинулось в ее душе и вроде оттаяло, но она смогла спокойно, без гнева, взглянуть в хмельные от волнения его глаза и сказать, как будто лишь теперь вспомнив его имя:
— Михаил, все это сейчас не касается меня. Женке твоей надо помочь. Веди в свой дом.
Всадник на лугу
© Издательстве «Современник», «Двое на перроне», 1973.
Так хотелось Михе отзываться смехом на это игривое тоненькое ржание жеребенка, так нравилось ему смотреть, как жеребенок качается в травах и, спугивая мошек, подрагивает рыженькой кожей, так любил он тонконогого и головастого конька своего, что сами собою складывались про него слова: «Жеребенок на лугу заржал… Жеребенок на лугу заржал!» Дальше никаких слов не было, но они должны были прийти, эти слова о том, как жеребенок стучит копытцем о землю и замирает с полусогнутой ногой, точно слушая ответный гул земли, как подрагивает, трепещет кожей, словно волнуемой рябью, как несется потом по бесконечному вечереющему лугу, по некошеным травам, таким спелым и с такими фиолетовыми метелками, — должны были прийти слова и дальше, а пока томили Миху лишь первые, лишь начальные: «Жеребенок на лугу заржал… Жеребенок на лугу заржал!»
И снова сумерки пали на необозримый луг, отчего луг стал как бы сырым и лиловым, снова замерли на земле птицы, живущие весь день над лугом, в вышине, замерла близкая большая река Днепр, и снова голубой дымок от костра стал восходить к небу — так сильно пахнущий горелой землею дымок. Фыркнув на этот дымок, жеребенок с отчетливым топотом поскакал в простор луга, теперь он долго будет носиться в темных сумеречных лугах, теперь его не дозовешься, и все-таки Миха с пылающими от костра, теплыми щеками поднялся и, слепой на мгновение, с вытянутыми руками подался следом, побрел в густой, путавшей ноги траве. И жеребенок был то заметен, то пропадал в овражках, в логах, то вновь появлялся на виду, такой быстрый, все скачущий, то опять исчезал, и когда слышал Миха это ржание, то тихо и счастливо смеялся. А тьма распространилась вокруг, едва вернулся Миха к наладившемуся костру, ночь была и над травами, и над кустами, и над рекой, и ничего с реки, никакого звука, никакого плеска не доносилось, точно забыли реку и буксиры, и люди, зато из деревни слышался теперь робкий за далью, но все повторяемый звон. Там, в деревне, где-то в мастерских, готовили, наверное, к работе сенокосилки, и уж скоро выедут сенокосилки на луг, можно будет захмелеть, одуреть от запахов срезанной и вянущей травы.
Вот опять заржал тонко, пронзительно играющий во тьме жеребенок…
Ах, прекрасно жить летом на лугу, выгонять жеребенка на этот неохватный простор, обвивать шею конька руками и понукать: беги! Прекрасно спать у розовеющего угольками огня в старом батином кожухе, просыпаться в легком ознобе поутру, тревожиться за жеребенка и видеть его малый круп в тумане, в этом рассветном, так быстро таящем дыму!
Нет, никак не мог Миха сидеть у костра, если где-то по темному лугу бродил жеребенок, и он поднялся опять и отошел на шаг-другой, прислушался, ощущая спиною жар пламени, увидел на земле свою тень, нарисованную костром. У тени, у плоского этого Михиного подобия, все было таким же, как у него, у Михи: остренькие, высокие плечи, недавно отросшие, как бы колючие волосы на голове. И когда Миха помахал рукою, тень эта повторила его движение.
Нет, не мог Миха спокойно сидеть у костра, и он бы пошел, пошел по густым травам, если бы луг не донес до него топот копыт, и топоток этот все приближался, пока не вырос на виду жеребенок — неузнаваемый, весь огненный на свету костра и даже, кажется, с огненными глазами. И странно: жеребенок уже стоял вкопанно, а топоток все слышался, точно отстал он, этот топоток, и вот нагоняет беглеца. Вскоре все отчетливее был топоток, так что Миха ничего не понимал до тех пор, пока не появилась у костра лошадь, с которой тут же спрыгнул седок, и жеребенок с ними, чужой жеребенок.