Мариэтта Шагинян - Первая всероссийская
— Хорошо, — ответил Федор Иванович, — только к Делля-Восу так, на ходу, не хочу, — к нему лучше завтра. И я уже отдохнул. Я пойду почитаю в саду, а вы меня, когда соберетесь идти, кликнете в окно!
2То, что ощущалось русским обществом, как постепенное неуловимое сжатие или стеснение, затруднявшее прежнюю размашистость в беседах, настораживавшее и приглушавшее голоса на улице и в театре, — не имело в себе ничего мистического. После знаменитых «реформ» шестидесятых годов и взрыва — под самый конец этих годов — нечаевского дела, началась стрижка всего того, что было даровано свыше: подстригли школьную реформу, обрезав многие вольности, — расширили классицизм в программах; подтянули университеты, земства, суд; урезали либеральный закон о печати 1865 года; и даже больше, чем урезали: жестко прихлопнули газетное и книжное дело, вернув полиции и III Отделению право запрещать, изымать, объявлять вредным то, что раньше, по закону 65-го года, подлежало лишь компетенции суда. И даже правые круги российской интеллигенции охнули. Слывший, как тогда называли реакционное издание, — самым «официальным» из журналов, «Русский мир», и махровые «Московские ведомости» — и те запротестовали. Скромно либеральный «Вестник Европы» поместил в своей августовской книжке почти революционную статью о новом законе. И, наконец, даже семейный журнальчик. «Нива», не претендовавший вообще ни на какую политику, позволил себе вылазку. В отделе «Смесь», пользуясь юбилеем Петра, он тиснул:
КАК ДУМАЛ ПЕТР НАСЧЕТ СВОБОДЫ КНИГОПЕЧАТАНЬЯПетр Великий поручил монаху Гавриилу перевести Пуфендорфовскую «Историю государства» с латинского на русский. Когда этот перевод был сделан, Петр сразу заметил, что Гавриил выпустил несколько мест, показавшихся ему оскорбительными для русских. Тогда Петр возвратил ему перевод со следующими словами: — Бери назад твой перевод, пойди и переведи в точности, как там написано. Я хочу напечатать его не для унижения моих подданных, а для их усовершенствования. Они должны знать, какими были, какими хочу их сделать и к чему они должны стремиться.
Начав сжиматься, кольца страшного удава, подобно машине, кем-то заведенной и уже не могущей остановиться, пока не будет исчерпан завод, продолжали и продолжали медленное удавливание всего, что так радостно и по-весеннему оживилось и распустилось было в шестидесятые годы.
Скрытые исторические процессы не видны до времени невооруженному глазу современника. Их приписывают то одному, то другому факту, видимому на поверхности. Так, бесчисленные аресты среди молодежи и жестокая кара, постигшая типографии и издательства, все это было приписано нечаевскому делу, и петербургские чиновные тузы злобно приговаривали: сами, сами виноваты-с! Что посеешь, то и пожнешь-с! Правительство даже и жест сделало: процесс Нечаева, как известно, слушался «при открытых дверях», и это была первая гласность, допущенная в политическом деле. Мало что слушался: протоколы всего процесса аккуратно публиковались в «Санкт-Петербургских ведомостях» и как бы говорили всему русскому обществу: вот плоды нашего монаршего либерализма, вот как воспользовались дарованными вольностями!
Перо писателя Достоевского, еще не забывшего свое собственное «стояние у эшафота», как любил он выражаться, задвигалось по горячим следам, — то был богатейший, даровой материал для романа, горячий, как еще не остывшая кровь нечаевских жертв, — только обмакивай в нее перо! Добросердечные люди содрогались внутренне и соглашались, что тут неблагодарность молодежи, надругательство над вольностями, над благом общества, пострадавшего из-за кучки бандитов во главе с убийцей — Нечаевым. И вот теперь из-за этой преступной кучки всем честным русским людям худо стало…
Но так виделось именно невооруженному глазу современника, близко стоявшего к тому, что происходит на поверхности русской жизни. Нечаевское дело было благодатью для русского правительства. Оно выполнило, без малейших усилий и затрат на него, великую роль провокации. Оно втерлось в ряды тех, кого правительство опасалось и хотело обезглавить и ждало, подыскивало поводов для расправы, — и так блистательно дан был ему этот повод разухабистым русским молодцем из-за границы, — этим Нечаевым!
— Этот Нечаев не только провокатор, — спокойно продолжал говорить Жорж Феррари в маленькой, до отказу набитой молодежью комнатке на одной из московских окраин, куда пешочком, с полчаса назад добрались они с Чевкиным.
Комната, когда они вошли, была уже полна. Никто не курил. Только графин с сырой московской водой, как лакомство, стоял на столе, и его уже дважды бегали наполнять. Сидели на подоконнике, по двое на стульях, по-турецки на полу. Кое-кто стоял, прислонясь к обоям, старым и до неразберихи истертым. Окно было открыто в садик, откуда лился свет от мигающего под ветром уличного фонаря. Этот красноватый свет да оплывшая свеча на столе были единственным освещением.
Жоржу, как только он вошел, подвинули стул поближе к столу и свечке. Чевкин, которого Жорж не успел представить, как не успел и ему назвать никого из бывших в комнате, — поглядев по сторонам, опустился тоже на пол, охватив руками приподнятые колени.
— Не только провокатор, — повторил Жорж. — Кое-кто тут еще разделяет убеждение, что приезд его был санкционирован Международным Товариществом Рабочих и что бумажки его, которые он тут и в Петербурге всем совал под нос, были документами, выданными Товариществом, и будто бы сам Михаила Бакунин, лихо их подписавший, играл какую-то роль, чуть ли не главную, в этом Товариществе. Это уже не провокация, это подтасовка, обман, жульничество. Пусть он там был каким угодно краснобаем и Демосфеном, закатывался соловьем, факт остается фактом, — русская молодежь дала себя провести самозванцу, — типичная, между прочим, история в России-матушке; она готова каждому самозванцу верить и плашмя перед ним лечь.
Кто-то хотел громко запротестовать, но сидевший за столом красивый, кудрявый брюнет, знающе переглянувшийся с Жоржем, поднял руку, и опять наступило молчание. Чевкин между тем понемножку оглядывался. Человек двадцать теснилось на крохотной площадке этой комнаты, где, кроме стола и нескольких стульев, ничего не было. Двух он узнал — пожилого в золотом пенсне и Липочку с их двора, — они оба часто заходили к Жоржу. Остальные совсем зеленая молодежь, между семнадцатью — двадцатью, не разобрать — студенческая или рабочая. Рядом с ним, по правую сторону, сидел мальчик в простой рубахе, опоясанной ремешком, с начесанными на лоб по-крестьянски белобрысыми космами. Слева, повернувшись спиной к нему и так же, как он, подогнув коленки и охватив их руками, — девушка, тоже, видно, молоденькая, он видел только детский овал щеки и русые вьющиеся волосы, заплетенные в толстую косу. Ему казалось, что все это — совсем еще птенцы, и сомнительно, понимают ли они речь Жоржа.
— Чтоб раз навсегда покончить с этим вопросом, — для вас романтика, а для царя весьма желательная, вовремя подоспевшая провокация, — прошу ознакомиться с этим документом. Я прочту, потом пущу по рукам, — но, чур, не разорвать, не запачкать, это редчайший экземпляр!
Из неистощимых своих карманов Жорж вынул вчетверо сложенную напечатанную бумагу и сперва высоко поднял и повертел ее над головой, потом поднес ближе к свече и важно оглядел публику. Чевкин невольно улыбнулся на эту важность, вдруг тоже сразу омолодившую Жоржа, и на его круглый животик, выпиравший над поясом брюк.
— Язык — немецкий! — возгласил Жорж. — Дата — двадцать пятое октября тысяча восемьсот семьдесят первого года. Напечатано в Volkstat. Читаю. Кто не понимает по-немецки, прошу поднять потом руку, я переведу. — Жорж медленно, с выражением прочитал:
РЕШЕНИЕ ГЕНЕРАЛЬНОГО СОВЕТА МЕЖДУНАРОДНОГО ТОВАРИЩЕСТВА РАБОЧИХКонференция делегатов Международного Товарищества Рабочих, состоявшаяся в Лондоне с 17 но 23 сентября 1871 г.; поручила Генеральному Совету заявить публично:
что Нечаев никогда не был ни членом, ни представителем Международного Товарищества Рабочих;
что его утверждение (ставшее известным благодаря политическому процессу в Санкт-Петербурге), будто он основал секцию Интернационала в Брюсселе и был направлен брюссельской секцией с поручением в Женеву, является ложью;
что упомянутый Нечаев злоупотреблял присвоенным именем Международного Товарищества Рабочих для того, чтобы обманывать людей в России и приносить их в жертву.
По поручению Генерального Совета
Секретарь для Германии и России.
Лондон, 25 октября 1871 г.
Карл МарксПроизнеся последнее слово, Жорж Феррари передал листок соседу и вопросительно огляделся. Никто не поднял руки. К удивлению Чевкина, все понимали по-немецки.