Владимир Тендряков - Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Такими невинными развлечениями я занимался давно. Теперь, до мозга костей съеденный одной страстью — постичь тайну искусства, — разглядывая случайные лица, думал лишь о том, что эта челюсть при свете, падающем сверху, очень рельефна, что красноту лица, вызванную, видимо, лишней кружкой пива, нужно писать, чуть-чуть тронув в тени ультрамарином…
Я ехал и разглядывал эти рельефы, рефлексы, тональности… Недалеко от меня сидела девушка. Ссутулив тонкую спину, она склонилась над книгой. Минуту я просто ее разглядывал: благородная линия лба, негустые светлые волосы можно бы наметить одним решительным движением карандаша, сохранив при этом какую-то особую наивность и простоту их волнистости… Затем я представил ее стоящей и отчетливо увидел — выше среднего роста, тонкую, прямую, с чуть обозначенными грудями, с какой-то упругой стрункой внутри. У нее нерешительные, мягкие движения, я могу поручиться — она застенчива. Вот волосы упали на лоб, они мешают читать. Она сейчас их поправит. Нет, не откинет резко, а мягко возьмет узкой рукой, отведет в сторону. Ну сделай же это, сделай, докажи, что я прав, они же мешают тебе читать! И девушка, не видя меня, не зная о моем существовании, точно так, как я и представлял, той самой рукой, какую я видел в своем воображении, бережно отодвинула волосы. А теперь она скоро поднимет голову, посмотрит перед собой отсутствующим взглядом. И я дождался… У нее были глаза чистого серого цвета. Не нарядно голубые, не с броской синевой, нет, просто человеческие, задумчивые, опять точно такие, как я представлял.
Я, может быть, был немного влюблен в Эмму Барышеву. Утром, переступая порог института, видя в толпе возле раздевалки ее откинутую за спину непокорную волну волос, ее вздернутое вверх немного крупное, не по фигуре лицо, я всегда испытывал какой-то толчок, дававший начало минутному возбуждению. Но что Эмма?.. Мелькнувшее на секунду воспоминание о ней оставило досадное впечатление чего-то бледного, стертого, заурядного.
Эту девушку я, кажется, когда-то знал, в каком-то другом времени. Похоже, что я провел с ней много-много однообразно счастливых, замкнутых не дней, а десятилетий. Как мне знакомы мягкость ее движений, цвет ее глаз, ее чистый, высокий, какой-то спокойный лоб! Неужели сейчас встанет, пройдет мимо, как чужая? Невозможно! Нельзя допустить! Другой такой встречи не случится.
Около вокзалов тесно набитый вагон опустел. Мне тоже нужно было сходить здесь вместе с владельцем рельефной челюсти, с полным человеком, разогретым кружкой пива до краплачного цвета.
Но девушка не поднялась со своего места, и я тоже не двинулся.
Перед «Красносельской» она зашевелилась, сунула книжку в дешевый новенький портфель, поднялась, такая, какой воображал: с девичьей горделивой осаночкой, с независимо вздернутым маленьким подбородком, тонкая, трогательно хрупкая.
Она прошла совсем близко, даже чуть-чуть задела меня локтем и не обратила никакого внимания.
Двери начали уже закрываться, я выскочил, раздвинув их плечами.
Она шла впереди быстрыми мелкими шажками, словно скупыми стежками вела строчку по глухому камню станции метро.
А на улице мельтешил дождичек — скудная водяная пыльца. В липком воздухе расплывались желтые огни городских фонарей. Редкие прохожие равнодушно переносили мрачную неуютность улицы.
Наверно, я слишком близко подошел к девушке. Она испуганно оглянулась, каблучки ее быстрей застучали по мокрому асфальту, сырая темнота поглотила ее.
Я остановился, мрачно усмехнулся своей выходке. Что это? Мальчишество?.. Оглянись на себя, похож ли ты на того, с кем приятно средь ночи на пустынной площади завести знакомство? Ветхая, с выдранными крючками солдатская шинелишка, огромные покоробленные сапоги, слава богу, не видны портфельно-крокодиловые брюки… Да и вообще чем ты интересен, что ты из себя представляешь? Студентишка, не по способностям занявший место в институте. Человек без веры в себя, находящий силы лишь без толку бичевать собственную персону. Чем ты можешь гордиться? Каким духовным богатством сможешь удивить?
По темным мокрым улицам я пешком направился обратно к вокзалам. Мои тяжелые сапоги размеренно бухали по тротуару, кровь шумела в висках, голова распухала от черных мыслей. Я не делал попытки остановить их, оправдать себя.
Откровенное презрение к себе! Страшны такие минуты! Жалок тот, кто их испытывает слишком часто. Ничтожен тот, кто ни разу в жизни их не переживал.
Я презирал тех, чья жизнь пуста и бесплодна, я ждал будущего, пусть трижды тяжелого, трижды неустроенного, но заполненного большими делами. Большими! Малых дел, тех, что приносят благополучие, сытые обеды, мягкую постель с теплой женой, уютные вечера под семейной лампой, и только это — я не хотел. Но что ты можешь сделать большого, когда всем ясно, и тебе в том числе (только не обольщайся, только не обманывай себя, не строй расчет на неожиданное чудо!), всем ясно, на что ты способен. Художник без таланта, без искры божьей, будущий поставщик серятины! Ты упрям, у тебя бычье здоровье, ты трудолюбив, но кому нужно твое трудолюбие? Трудолюбие бездарности, что может быть страшнее? Ты ведь не захочешь, чтобы отворачивались от твоего труда, чтоб за него не платили похвалами и звонкой монетой, приносящей хлеб насущный вместе с другими благами. С доступным тебе упрямством и энергий ты будешь доказывать, что именно ты талантлив, ты нужен обществу, а не Эмма Барышева. Если хватит сил, оттеснишь их в сторону, затопчешь их. Нет?! Ты возражаешь? Ты возмущаешься этим? Ты рассчитываешь на свою порядочность, на свою кроткую совесть? Брось мальчишествовать, пора стать взрослым. Талант и бездарность не уживаются. Там, где восторжествовал талант, бездарности делать нечего. Она должна отступить или отстаивать свое существование. Под страхом смерти она должна изворачиваться, клеветать, пускаться на хитрости. И, как знать, нет ли уже теперь на твоей совести жертв?.. Вспомни паренька-татарина. Не потому ли его не приняли в институт, что ты занял его место? Неплохо же ты, Андрей Бирюков, начинаешь свое будущее!
Сыпал дождь, липли к лицу мелкие холодные капли. Шинель набухла, стала тяжелой, несгибающейся. Сапоги ровно и бесстрастно бухали по тротуару. Торопливо проскальзывали мимо меня прохожие. Хотелось остановиться, поднять руку и закричать спешащим прохожим, всему темному осеннему городу: «Что мне делать? Что делать?!»
14Я вернулся домой поздно ночью. Все спали. За столом, грея руки о стакан чая, сидел один Юрий Стремянник.
— Врастаешь в жизнь помаленьку? — встретил он меня. — Интрижку успел завести? Э-э, брат, да ты не в настроении. Садись. Сахар есть, а хлеба нету. Никак не привыкну после офицерских харчей к студенческим.
Товарищей-художников я сторонился, как мальчишка-горбун сторонится своих здоровых сверстников. С Юрием Стремянником, который интересовался живописью лишь со стороны, я чувствовал себя проще. Я рад был, что не кто другой, а он сидит сейчас за шатким столиком, ушастый, покойно-веселый, с лицом, с которого давно уже исчезла гладкая округлость.
— Нездоровится тебе, что ли? Не надо по ночам в такую сырость пропадать. Отложи любовные дела до более теплых времен.
— Ты тоже что-то не особенно ждешь тепла. Сам же только с поезда.
— На студии пропадал. Прицеливался, нельзя ли втереться, чтоб на случайной работенке пополнить свой бюджет. До стипендии еще ноги протянешь, а получишь стипендию — половину вынь да отдай: долги.
— И как? Нашел работу?
— Где там!.. И без меня бездельников хватает. Наш благословенный институт на одного более или менее даровитого выпускает десяток сереньких посредственностей.
Все они должны жить, кормить себя и своих чад с домочадцами, все, следовательно, должны иметь работу. Не дай бог стать таким, до седых волос кичиться дипломом кинорежиссера и интриговать против собратьев-неудачников. Если не получится из меня настоящего режиссера, пойду на завод слесарем, но не останусь на студии.
— Если из тебя не получится настоящего режиссера?.. — переспросил я. — А как ты это узнаешь? Те, кого ты видел, верно, считают, что именно они вполне пригодны стать настоящими режиссерами, да судьба не тем боком повернулась. Все они, наверно, ждут: не завтра, так послезавтра подвернется случай, их признают, они покажут свои способности. И ты будешь надеяться на удачу, портить печень из зависти, интриговать, верить в чудо из чудес.
— Нет! — Стремянник вскочил из-за стола, встал передо мной — крепыш со вздернутыми плечами, в наглухо застегнутом кителе. Из-под выдвинутого вперед лба в тени блестели глаза. Блеск их показался мне сухим и безжалостным. — Нет! Я достаточно себя уважаю, чтоб схватить вовремя за шиворот и приказать: опомнись, дурак, белый свет не мал, ищи другое, пока не поздно!