Владимир Тендряков - Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Я набрасываюсь на холст, чтобы все исправить. По всей вероятности, я писал не настоящий цвет, а миражи. Долой самообман!
В сопровождении декана входит профессор. Он движется подпрыгивающим, пружинящим шагом, ни минуты не может постоять на месте, его полное тело кажется невесомым. Он громогласен и многоречив, любит оглушать слушателей каким-то особенным гигантизмом сравнений. На всю аудиторию гремит его голос:
— Репин — величайшая из величайших фигура в мировом искусстве! Мы недооцениваем своих корифеев! Толстой на тысячу голов выше Бальзака! Однажды во время моего последнего посещения Италии…
Следует сообщение о том, где он побывал, что видел.
Он подходит ко мне и с ходу же заявляет:
— Знаю, знаю, мне докладывали… Ваша фамилия… Нет, нет, не подсказывайте, сейчас припомню… Вы из медвежьего угла!
Тут он бросает взгляд на мою работу, и у него пропадает желание вспоминать мою фамилию. Он искренне, от чистого сердца готов шумно похвалить, превознести студента, вызвать этим всеобщее ликование, но с той же энергией бросить упрек, уничтожить человека его жизнерадостная натура не способна. Он как-то сразу оседает, становится грузным, оживление на лице сменяется скукой — сразу заметен его почтенный возраст.
— М-да-а-а… Вас, кажется, предупреждали, что вы приняты с месячным испытательным сроком? — говорит он кисло и неожиданно спрашивает: — Вы не дальтоник?
— Нет, — отвечаю я подавленно. — У меня зрение нормальное.
— А то в моей памяти были такие случаи. Один студент зеленую портьеру написал так широко, броско… лиловым цветом. A-а, понимаю… — Он вплотную склонился к моему холсту. — Разве можно так варварски обращаться с цветом? Его надо брать одним куском, чтоб чувствовалось — ваш цвет нечто вещественное, весомое для взгляда. Вы напоминаете столяра, который сначала крошит заготовленные бруски в древесную крошку, а потом пытается из них склеить стул. Величайший из величайших секретов всякого искусства — умение обобщать. Вспомните гениальнейшего, несравненного Чехова. Он умел обобщать, как никто в мире. Вспомните его знаменитое горлышко от бутылки, сверкающее на плотине. Горлышко от бутылки! Два слова, короткая фраза, а настроение дает такое, которое не опишешь на сотнях, тысячах страниц. Вот мазок! Вот рука великого мастера! Вместо того чтобы ковырять эти бирюзовые и оранжевые пятнышки, вам нужно найти один цвет, общий для всех этих точек. Один мазок вместо сорока. Обобщать надо, молодой человек! Обобщать!
Профессор, наградив меня подбадривающим взглядом, понес дальше свое полное тело.
11Секретов в искусстве нет. Я скоро узнал все: нужно обобщать цвет, нужно следить за тональностью, на затемненных местах краски следует накладывать жидким, тонким слоем, освещенные лепить густыми мазками… Я добросовестно старался применить все советы, но мои работы от этого не становились лучше.
Быть может, со временем в нашей аудитории все-таки отодвинули от стены тот черный шкаф, поцарапанный, с плохо закрывающимися дверками, тяжелый, как каменный монумент.
Человек, который обнаружил за ним три пыльных холста — натюрморт с Аполлоном, старика с лилово-чернильной рожей, замусоленную женщину в берете, вряд ли проявил к ним какое-нибудь любопытство. Мало ли убогой ученической мазни можно отыскать в аудиториях, где работают будущие художники!
Тот, кто равнодушно отбросил в сторону эти холсты, не мог догадываться, какие трагедии с ними были связаны.
Ни дома, ни в школе за партой, ни на фронте — нигде я не считал себя презираемым человеком. А здесь я хуже всех, я последний среди моих товарищей. Если судить по делам, я — ничто. Меня могут терпеть, со мной могут обходиться по-дружески, потому что я никому не сделал плохого, нет причин меня ненавидеть. Безвредный человек, но не больше.
Я стал робким, подавленным, замкнутым. С ожесточением, подчас с озлобленностью я заставлял себя думать только о живописи. В тесном вагоне электрички, разглядывая лица случайных соседей, пытался замечать, как ложатся тени, какие падают рефлексы, как обрисовывается форма щек, лбов, подбородков. Я покрывал одни блокнот за другим похожими друг на друга рисунками. В аудитории я не разрешал себе отвлекаться от ненавистных мне холстов ни на одну секунду. Переброситься случайным словом с соседом считал непростительным грехом. С готовностью душевно забитого, не верящего в свои силы существа рабски старался выполнить каждый совет.
А в итоге — брошенная за шкаф еще одна работа.
И все-таки я не терял надежды. Каждая новая натура была для меня маленьким праздником. Всякий раз перед чистым холстом я мечтал: «Вот с этой минуты и начнет у меня получаться, произойдет перелом, полезу в гору, догоню остальных».
В тот день, когда поставили женщину в бирюзовом платье, я то ли проспал, то ли не успел вовремя к поезду, но так или иначе опоздал.
Я долго толкался между мольбертами, пока не решил сесть прямо на пол, пристроив перед собой холст с помощью раскрытого этюдника. Натура возвышалась где-то вверху надо мной, постоянно приходилось задирать голову, да к тому же один из студентов время от времени отходил от своего мольберта, подставлял под мой взгляд свою долговязую фигуру в заляпанном красками халате.
Но я с обычным упрямством и добросовестностью принялся за работу. То ли оттого, что мне не очень удобно было вглядываться в натуру, быть может, сказалось постоянное отчаяние — как ни пяль глаза, все равно не получается, — на этот раз я сильней, чем всегда, доверился собственной фантазии. Мазки мои стали решительней, цвет определенней. На меня нашло забвение.
Светлое пятно обтянутого платьем плеча требовало рядом холодноватой с синевой тени. Я положил мазок и увидел, что он мутный, невыразительный, ранее положенные на холст краски вопят против него. Я торопливо его снимал, тщательно смешивал на палитре цвета. Опять получалось не то… Пока наконец с тихой радостью не убеждался: попал! Теплая, прихваченная чуть-чуть загаром рука, матово-белая с голубизной шея, легкая, полупрозрачная ткань платья, накрашенные губы резко выделяются на желтоватом лице… Какое счастье, когда мне ничто не мешало вглядываться досыта в возвышающуюся надо мной некрасивую, несколько вульгарного типа девицу!
По аудитории поднялся шумок: «Здравствуйте! Здравствуйте!» Это снова пришел профессор. Я не отрывался от работы.
— А-а, вот вы куда спрятались, товарищ из медвежьего угла Посмотрим, посмотрим, как ваши дела, Бирюков… (Профессор уже без труда припомнил мою фамилию.)
Я поднялся с пола. Профессор прищуренными глазами прицелился в мой холст, отступил на шаг, вновь подошел ближе. И вдруг его сильная рука с размаху ударила меня по плечу:
— В вас черт сидит, Бирюков! Прыжок! Честное слово, прыжок!..
Я сам с удивлением глядел на свою работу: небрежными, нервными, несколько растрепанными мазками намечена тонкая фигура в зеленовато-голубом платье. Удивленные неожиданной похвалой студенты толкались за моей спиной.
Этот день был для меня не только праздником — он был еще днем отдыха. Я только тогда почувствовал, что страшно устал от постоянного напряжения. Из минуты в минуту думать только о том: должен научиться, обязан постигнуть, иначе нет для тебя будущего, нет жизни — в конце концов всему есть предел.
Я лишь боязливо прикоснулся к своей работе. Остальное время ходил по аудитории, смотрел, как у кого получается, заводил разговоры, охотно смеялся и ни на минуту не забывал, что там, загороженный чужими мольбертами, стоит холст — начало всех моих побед. Я достиг того, что еще сегодня утром было для меня лишь болезненной мечтой. Она таки свершилась! Наконец-то!..
Эмма Барышева, лучшая на нашем курсе по живописи, в этот день, как равный у равного, попросила у меня совета:
— Не получается, хоть тресни! Третий раз скоблю руку…
И я постарался не подать виду, что взволнован и тронут ее вниманием, ответил:
— В тени слишком тепло взяла — перекраплачила. Потому и саму руку зажаривать приходится. Загар дала, словно эта дама вчера с курорта приехала.
Барышева помолчала, минуту-другую глядела на свою работу, тряхнула головой:
— А ведь верно. Не зря сказали, что в тебе черт сидит.
А я, чтоб не испортить своего триумфа, поспешно отошел в сторону.
12Передо мной стояла баррикада, требующая напряжения всех моих сил. И я сделал первый прорыв. Я одолел эту баррикаду. Мне хорошо известно, что впереди немало завалов, не раз еще я буду ломать себе ноги, но так трудно уже не будет. Первый прорыв — самое важное, дальше как-нибудь проломлюсь.
Так думал я в тот счастливый день, день вершины моих надежд и день начала нх краха.
Окрыленный, полный энергии, я занял утром, казалось, трижды благословенное место на полу и начал работать. И у меня получалось неплохо. Правда, что-то я не смог вытянуть, что-то подсушил, вчерашний нашлепок утратил некоторую свежесть, но ведь это в порядке вещей: начинающему всегда трудно удержаться на уровне внезапной удачи.