Владимир Тендряков - Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Сначала мы ворвались в один из ресторанов. Сдвинули на середину свободные столики, плотно обсели их, заказали грошовую закуску, скудную выпивку, наделали много шуму, спели хором не одну студенческую песню, в том числе:
Коперник целый век трудился,Чтоб доказать Земли вращенье…
Поднимали тосты, говорили речи, которые звучали как клятвы.
Затем, вместо чаевых от всей души по-братски похлопав по плечу пожилого и солидного, словно министр, официанта, покинули ресторан…
Над Москвой прошел мимолетный дождь. На маслянисто-мокром асфальте расплывались городские огни. Мы шли, схватившись за руки, и прохожие теснились к обочинам тротуара, уступали нам дорогу. Я шагал вместе со всеми, вместе со всеми кричал, вместе со всеми смеялся, чувствовал себя счастливым вместе со всеми… Хотя нет, мне казалось, что нет мне равных по радости, не может быть на свете человека счастливее, чем я.
Вот она, Москва! Огни, вскинутые в черное небо, огни, лежащие на мокром асфальте, огни вправо, огни влево — вот она, сияющая столица, по которой полмесяца тому на-зад пробирался оглушенный, затертый, робеющий гость из тихого городишка Густой Бор. Теперь он идет не пугливым чужаком-одиночкой. Плечом в плечо с ним товарищи, их не два, не три, а десятки, все они веселые, дерзкие, умные — родные ребята. С ними легко и бесстрашно шагать вперед.
Идет будущий хозяин жизни. Эй! Оглянитесь на него! Дайте дорогу! Не топчитесь на пути!
Веселье нас не покидало в электричке, пока в набитом вагоне ехали от Ярославского вокзала до Лосиноостровской. Мы шумели и веселились по дороге от станции, нарушая покой спрятавшихся за кусты темных дач.
Но, подойдя к общежитию, мы притихли…
Белый особнячок безмолвно глядел на нас черными окнами. Внутри — угрюмая тишина. Никто не сидит на ступеньках крылечка, не слышно голосов из распахнутых окон. И мы вспомнили, что здесь, за этими белыми степами, еще находятся те, кто не попал в институт. В эту ночь они — люди без будущего. Конечно, пройдет время, созреют у них новые надежды, появятся новые планы, но сейчас всем нам немного совестно перед ними за свою удачу. Мы трезвеем, тихо прощаемся.
Тот паренек-татарин тоже где-то здесь. Вряд ли спит: должно быть, слышит наши сдержанные голоса.
Я со Стремянником поднялся в свою комнату. Ни Григорий Зобач, ни долговязый парень, поступавший на сценарный, не подняли с подушек голов. Их тоже не приняли.
А в постели меня охватил страх. Что, если это долгожданное и в то же время неожиданное счастье окажется ненастоящим? Никто не знает, что я из себя представляю, да и я сам за себя не могу поручиться. Сундучок с секретом. Пройдет месяц испытательного срока, этот сундучок откроется и… окажется пустым. Нет! Если мне не будет хватать ума и сообразительности, я стану до изнеможения усидчивым и заставлю себя быть умным. Если мне господом богом отпущено недостаточно таланта, я каторжной работой увеличу его. Пойду наперекор природе, буду без жалости ломать себя. Ничто не сможет устоять против моего желания. Ничто!
Долго не мог уснуть, долго давал себе страшные клятвы, но где-то в самой глубине души все же таилось сомнение в своих силах и страх…
10Не слишком продолжительное время учебы на художника кино я разделяю в памяти не на дни или месяцы, а на то, когда и какую натуру ставили для живописи.
Сначала поставили натюрморт: гипсовый слепок головы Аполлона, рулон бумаги, стаканчик с кистями и, разумеется, неизменная бархатная драпировка.
Натюрморт сменил старик с багровым носом и бородой несвежего цвета.
Женщина в берете и в пальто с меховой оторочкой.
Потасканного вида девица с крашеными губами, в платье с бирюзовым отливом — мой скромный триумф.
Наконец, снова старик с длинной гривой седых волос, с лошадиной челюстью, с бантом вместо галстука на жилистой шее, по всей вероятности долженствующей изображать отставного художника или музыканта прошлого века.
Наши преподаватели, как я теперь понимаю, сами не были гигантами в области изобразительного искусства. Они не настаивали, чтоб мы вникали во внутреннее содержание, раскрывали характеры. Напротив, с нас требовали: штудируй натуру, выявляй цвет и форму, а что касается характера — дело не ученическое: будете создавать образы с внутренним содержанием, когда постигнете трудное ремесло живописца.
Послушание и добросовестность я считал залогом будущих успехов. И вот я, самый послушный, самый добросовестный из студентов, начал охоту за цветом и формой.
За первую работу — натюрморт с незрячим Аполлоном — я взялся без особых мудрствований. Есть гипсовый Аполлон, есть бордовая драпировка, есть черный стаканчик. У меня краски: цинковые белила, красный до черноты краплак, английская красная, кобальт, ультрамарин — все цвета под рукой. Я, как хозяин, с хозяйской расчетливостью обязан выложить их на матово-белый, туго натянутый, как кожа барабана, холст. Только нельзя забывать предыдущих ошибок. Нельзя, чтоб снова получилась «яичница с луком». Не будь наивным, не делай драпировку огненной, а гипсовую голову откровенно белой.
«Яичницы с луком» на этот раз у меня не получилось. Все цвета приобрели какой-то однообразный мутный оттенок, хотя, казалось бы, все правильно: драпировка точно — бордовая, гипс белый с рефлексами, стаканчик глянцевито-черный с отблесками.
Заглядывая в работы своих товарищей, я ужасался: даже самые посредственные выглядели по сравнению с моей как новый, только из магазина, пиджак рядом с пиджаком мятым, вылинявшим, заношенным.
У Эммы Барышевой мало того, что на лице Аполлона алый отблеск драпировки (это-то и я заметил, тронул щеку языческого бога краплаком), но с одной стороны гипс отливает зеленоватым, с другой — на щеке целый букет, а в общем все-таки белая голова. Кажется, больше над этой головой нечего мудрить, но Эмма что-то ищет, пробует один цвет, скоблит, набрасывается на драпировку.
Все только-только начали свою работу, а моя картина была уже кончена: долго ли покрыть краской кусок холста. размером меньше квадратного метра?
В чем причина? Где секрет? Но секретов от меня не таили. О них мне говорили преподаватели, походя указывали товарищи. Да и я сам, заглядывая в чужие работы, начинал кое-что понимать.
Я глядел на вещи по трафарету: гипс белый, драпировка бордовая. На самом деле как гипс, так и драпировка хранят в себе множество оттенков. А глаз художника тем и отличается от глаза обычного человека, что видит намного больше. Истина, доступная ребенку.
Я начал пристально вглядываться и без особого труда заметил на гипсе еле уловимые оттенки зеленоватого, нежно-коричневого, палевого… Что слова — они грубы! Я был просто слеп!
Я пробовал поправить свою работу. Но мои новые мазки на старый, полузасохший слой краски лишь увеличивали грязь. День за днем приходил я в аудиторию, брал палитру и только для виду, для успокоения совести водил кистью, что называется «месил грязь». Я ненавидел свою работу, ждал того дня, когда поставят новую натуру, можно будет взять свежий холст и наброситься на него с новыми знаниями, с новым умением видеть.
Пришел день, и объявили: завтра будет поставлена другая натура.
Все аккуратно снимали свои непросохшие работы, показывали их друг другу, советовались. Я же сорвал свой холст и сунул поглубже, за большой, тяжелый шкаф, где хранились гипсовые муляжи, — ни дна тебе, ни покрышки, лежи тут, чтоб никто не узнал, чья рука сотворила это позорище.
Вот долгожданная минута. Передо мной девственно чистый холст, рождающий в душе неясные надежды. Я гляжу на натуру и не могу наглядеться. На одном лишь багровом носу старика сотни переливов: лиловых, синих, светло-лиловых, красных. А щеки! А борода! Борода — целая сокровищница цветов: мутновато-зеленых, желтых, рыжеватых, с подпалинкой коричневых. Уф, чем дольше гляжу, тем больше вижу, перестаю даже понимать, на самом ли деле существует столько оттенков или же они плодятся в моем воображении — своего рода мираж от исступленного желания все видеть.
Скорей на холст!
Краем уха слышу, что в стороне говорят: с минуты на минуту придет профессор, наш заведующий кафедрой. Это известный художник. Он только что вернулся из заграничной командировки, во время наших вступительных экзаменов его не было в Москве.
Ни до кого нет дела. Придет профессор? Пусть приходит! У меня работа, не могу отвлечься. Я наслаждаюсь тем, что гляжу на мир глазами художника, утопаю в разнообразии цветов…
Отступаю на несколько шагов, чтоб полюбоваться со стороны на дело своих рук. Отступаю и стою в недоумении. Что за злая шутка? Где же мое богатство цветов? Лицо старика на моем портрете грязно-лиловое, словно я писал его физиономию химическими чернилами, борода же невообразимого цвета студня.