Владимир Тендряков - Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Я уселся напротив сухонького интеллигентного человека в высокой шапке и в пальто нараспашку. Выражение его худощавого лица не вызывало желания завести беседу. Но долог путь. Общение начинается с незначащих вопросов: «Что за станция? Сколько минут стоит? Жарковато в вагоне… Вам бы лучше снять пальто…» И в конце концов неизбежное: «Куда едете?»
И когда мой попутчик узнал, что я еду из Москвы, из института домой, он немного расшевелился, склонив на плечо голову, глядя запавшими, холодноватыми глазами, спросил с придирчивой строгостью:
— Как так из института? В самый разгар учебного года? Или дома несчастье?
— Нет, бросил институт.
— Бросили? Почему?
— Долгая история. Да и не очень любопытная.
— А все же, если не секрет…
Потому ли, что передо мной оказался случайный человек, с которым не придется больше встречаться, потому ли, что безделье в набитом вагоне вызывает к откровенности, а скорей всего мне просто нужно было излить душу — я рассказал этому чистенькому, чопорному человеку все.
Стучал, скрипел, стонал старый вагон. Сверху, из-под потолка доносился чей-то невпроворот густой храп. Вокруг нас тесно сидели люди, сонно клевали носами. Два пожилых колхозника рассуждали на вечную тему: как жить? Война съела людей в деревне, бабы не справляются, урожаи низкие, хочешь не хочешь, а приходится подаваться из родного дома на сторону. Молодая женщина кормила грудью ребенка, внимательно слушала их неторопливую беседу.
А я рассказывал и пытливо вглядывался в бесстрастное лицо моего собеседника, все время ждал, что он оборвет меня, скажет что-нибудь такое: «Дурак ты, братец, от добра добра не ищут. Мудришь, гордость заела, посредственным художником не желаешь быть, на великое метишь».
Кто знает, скажи он так в эту минуту, я бы, может, слез на первой же станции, на оставшиеся деньги купил билет в Москву, поехал бы обратно в институт каяться в своей глупости. Но мой собеседник лишь сочувственно покачал головой:
— Что ж, причина уважительная. Сколько вам лет, молодой человек?
— Двадцать два летом будет.
— Есть время, чтобы найти себя. Возможно, это не последняя ваша неудача. Быть может, вы переживете еще одно такое искушение. Если же их будет больше — берегитесь! Есть опасность стать просто неудачником. Что вы теперь думаете делать?
— Если б я знал!
— Вы, кажется, сказали, что работали в школе?
— Да, работал физруком.
— А я — директор школы. Поступайте ко мне в школу, у нас как раз нет сейчас физрука. За зиму вы присмотритесь к школе, я присмотрюсь к вам, а через год дам ответ, получится или не получится из вас настоящий педагог. Если да, то вы устроитесь в пединститут, а после его окончания вернетесь к нам. Кстати сказать, наша школа не из плохих, смею вас уверить в этом.
— Спасибо. Но так сразу не могу сказать…
— Подумайте. Только через три часа мы расстанемся и вряд ли еще встретимся.
— Если можно, я запишу ваш адрес.
— Пожалуйста. Загарьевский район, средняя школа. Хрустову Степану Артемовичу или же просто директору.
Через три часа мы расстались на вокзале. В блокноте, который был наполовину заполнен набросками голов и фигур в разных ракурсах, разных поворотах, был записан адрес этого случайного знакомого. Об этом адресе я скоро забыл, никогда им не воспользовался.
Не думал я тогда, что жизнь еще столкнет меня с этим человеком.
В городе у меня была пересадка. Мой поезд уходил вечером. Сдав в камеру хранения вещи, я пошел бродить.
Не встреча ли с добрым директором заставила меня остановиться перед вывеской у подъезда, выпиравшего на мостовую: «Областной педагогический институт»…
Я стоял долго, вызывая косые взгляды прохожих. Я думал…
Прав этот директор. Впрочем, тут нетрудно быть правым. Еду в Густой Бор. А зачем? Что меня там ждет? Снова работать преподавателем физкультуры? Ни в чужой школе, ни в своей не хочу. Сесть в учреждение, в какой-нибудь маслопром или райпотребсоюз? Нет, нет и нет! Это не будущее, это отказ от него. Все равно придется вернуться сюда, в этот город. А здесь имеются всего три института: лесотехнический, сельскохозяйственный и вот этот — педагогический. В свое время ты отверг все три. Теперь подумай… Почему бы и на самом деле не попытаться стать коллегой этого директора?.. Никогда не испытывал желания работать педагогом? А к чему испытывал призвание? Художник уже не получился. А еще что?.. Пусто. А трудиться все равно надо, все равно придется искать место в жизни. Сделай попытку. Вот дверь, войди в нее…
И я вошел.
У меня были документы студента московского института. Я был фронтовиком, которым делались тогда всяческие снисхождения при приеме. Да и институты, особенно периферийные, в те годы не были перегружены.
Два часа спустя из дверей под черной вывеской я вышел снова студентом — на этот раз педагогического института.
Часть вторая
1Наивное детское будущее, расцвеченное всеми цветами всех материков, овеянное жарой неведомых пустынь, холодом арктических льдов, взбудораженное таинственной жизнью капитана Немо и подвигами Чапаева! Надежды детства, мечты детства, помыслы его, подсказанные и суровыми словами «Интернационала», и бесхитростными рассказами отцов! Бескрайное, радужное, туманное море — ветер будничной жизни развеял тебя и обнажил настоящее будущее. Оно теперь совсем рядом, оно отчетливо видно, оно рассчитано, взвешено, учтено, как расписание институтских лекций на завтрашний день.
Я теперь без ошибок знаю, что у меня впереди: село или маленький городок, похожий на Густой Бор, тропинка, в течение многих лет пробитая от крыльца дома к школе, черная доска с куском мела и мокрой тряпкой, детские глаза, обращенные в мою сторону, рассуждения о деепричастных оборотах и сатирической стороне образа Премудрого пескаря. Дома по вечерам уютный свет настольной лампы, стопки ученических тетрадей на столе, ряды книг за спиной на шатких полочках, прилаженных к стене своими руками… Сельский учитель!
Не всем же иметь необыкновенную судьбу, какой щедро награждаются герои романов. Буду жить, буду трудиться, буду приносить скромную пользу людям. Нет причин быть недовольным. Стоит ли печалиться из-за того, что после смерти на тебя не наденут венца славы, что поэты не воспоют твое имя? Вступай в свое будущее и живи достойно, ты — единица из сотен миллионов, человек своей страны, своего народа!
Я вошел в институт с копной густых волос и с растерянностью в душе. Вышел из него, когда волосы чуть поредели, у глаз и на лбу легли первые морщины, плечи стали шире, походка грузнее и тверже, а вместо растерянности — покойная до равнодушия уверенность: все пойдет как нужно.
За эти пять лет я оброс товарищами: и очень близкими, без всяких оговорок, и просто близкими, потому что приходилось вместе жить, койка в койку, вместе учиться. Никогда не приходили сомнения, хуже я или не хуже других. Я твердо знал: я такой, как все, быть может, даже лучше многих.
После того как я открыл дверь подъезда, выпирающего на мостовую, я не сделал ни одного рисунка, если не считать тех случаев, когда приходилось помогать в оформлении факультетской стенгазеты.
Как-то во время летних каникул дома, в Густом Бору, изнывая от скуки, удрученный дождливой погодой, я вышел на козий выпас и увидел мокрую, в рыжих кочках землю, сиротливо торчащие, как в те давние времена, колья поваленной изгороди, извечно серое небо — картину, полную бесконечно родной, не моей, даже не отцовской, а какой-то далекой дедовской печали, переданной в крови от моих забытых крестьянских предков.
Тогда что-то больно и нежно повернулось у меня под сердцем — так, верно, в первый раз ощущает своего ребенка будущая мать. Я бегом бросился к дому, я лихорадочно искал в кладовке свой этюдник, я вернулся с ним на козий выпас, открыл… И увидел, что кисти мои в засохшей коросте от красок, которыми я в тот памятный день покрывал челюсть старика натурщика. Кисти засохли, а палитра покороблена… И у меня опустились руки…
Иногда, лежа где-нибудь на берегу реки под стогом, пахнущим до легкого головокружения нежными луговыми цветами, пронзительно острыми, окутанными тончайшим дурманом тления, болотными травами, я глядел, как сорвавшийся с края грозовой тучи ветер падает на реку и та свинцово темнеет от негодования. Я глядел на ту гневающуюся реку, отчаянно, в панике рвущиеся со своих мест растрепанные березки, и меня охватывала тоска, оттого что кисти мои засохли, палитра покороблена.
В нашем областном городке был неплохой художественный музей. И я часто, стоя перед каким-нибудь неизвестным столице этюдом Остроухова или Рылова, разглядывал тысячу раз виденное, тысячу раз пережитое — ту же реку, лежащую под ударами холодного ветра, злой закат, пролезающий сквозь путаницу еловых лап… Я глядел и едва сдерживал стон от нежности к тем, кто оставил мне эти вещи, от отчаянной зависти к ним, от покорной безнадежности. Что ж поделаешь, когда кисти мои засохли…