Николай Воронов - Юность в Железнодольске
— Говорун нашелся. На гро́ши. Точно. Не проверяй.
Я все-таки проверил деньги, потребовал у него тридцатку, на которую он хотел меня нагреть, и опять возвратил проданные перья. Он швырнул на пол оставшуюся у него стопку трешниц, отсчитал положенное количество «рондо», и я начал действовать битой, в душе посмеиваясь над тем, что он возомнил, будто я трудней всего выбиваю «рондо».
Когда его последнее перышко очутилось возле моей жестянки, я поднялся с пола и отряхнул брючные пузыри. Я решил: если у Тимура больше не на что покупать перьев, сразу уйду, чтобы успеть на базар.
Тимур тоже встал с коленей. Угрюмо уставился на меня:
— Сколько дашь за правилку?
— Нисколько.
— Охламон, жилеты сейчас в моде у блатных.
— Я не блатной.
— Выиграл — и удираешь. Совесть баранья.
— На барахло играть не буду.
— Дело покажет.
Он нырнул под кровать, вытащил оттуда сапожную лапу. Это была стальная коричневая труба, расплющенная и загнутая на одном конце и врезанная в круглую чурку другим концом.
Я знал, что Тимур любит стращать, но я знал и то, что иногда он становится неудержимо остервенелым. Стараясь скорчить самую жестокую рожу, он шел на меня.
— Будешь играть на тряпки?
Я молчал.
— Ты будешь играть на тряпки. И не в перья, а в очко.
Его рука с сапожной лапой поднималась к потолку.
— Отвечай, не то хвачу по башке.
— Буду.
Тимурово лицо разъехалось от ухмылки. Он повернулся, чтобы водворить на место лапу, и тут я вывернул ее из его руки.
— Ах ты негодяй! — закричала Татьяна Феофановна. — В чужой комнате — и дерешься. Тимур, Соня, Толька, свяжем его!
Я сказал растерянному Тимуру:
— Шагнешь — оглоушу.
Лапой можно было расколоть череп.
Вслед за мной в коридор вышел Колдунов. Сопя, он возмущался, что Тимур хотел силой заставить играть на одежду. Здесь-то, в коридоре, Колдунов справедлив, а там и не шевельнулся, когда Тимур поднимал на меня сапожную лапу.
Глава пятнадцатая
Весь путь до базара я пробежал не останавливаясь. Оптом продал перья инвалиду с отрезанными по самый пах ногами. Купил валенки, ватные брюки, круглую буханку хлеба, пирожков с ливером, вареных яиц.
В базарной парикмахерской написал заявление на передачу. Листочек под заявление выпросил у парикмахера Мони. На листочке — он был вырван из книги «Физиотерапия» — сидел упитанный мужчина, принимая ножные ванны. Сначала показалось смешным, что пришлось писать заявление на этой картинке, изображающей ревматика во время лечебной процедуры. Потом я погрустнел; когда-то еще доведется Васе исцелять ноги в таких вот ванночках, к которым подключен гальванический ток.
От базара до лагеря было далеко. Покамест ехал в трамвае, чуть не околел от холода.
С утра среди туч кое-где сквозили голубые проулки. Но день так и не прояснел. Небо залепило мглой. И теперь из этой наволочи вытряхивался кварцевой твердости снежок. Падая, он жестко шуршал по шоссе, и когда ветер швырял им в трамвай, пассажиры заслоняли глаза: едва ли не половина окон в вагоне была выбита, выхлестали в часы пик люди, спешащие на работу. Лишь бы за что-нибудь уцепиться и успеть на смену. Тут не то что стекла выбьешь — рамы высадишь, только бы заступить на смену в аккурат с гудком.
Дом, где принимали передачи, стоял близ трамвайной остановки.
Я собрал заявления у только что приехавших и просунул в приоткрытую дверь ожидалки. Чья-то рука с кривыми, сучкастыми пальцами взяла заявления, и дверь затворилась.
У забора, сколоченного из длинных горбылей, толклись люди, мечтая повидаться с близкими, которых вот-вот начнут привозить и приводить с принудительной работы. По другую сторону забора были ворота, через них проходили заключенные и охрана.
Я зашнырял в толпе. Может, найду кого-нибудь из сверстников. Побьемся по-петушиному, согреемся. Ни ребят, ни девчонок моих лет не оказалось: все взрослые да несколько мальчишек. Двумя мальчишками я заинтересовался: один был в хромовых сапожках, в ладной офицерского покроя шинели, в каракулевой ушанке, на другом — выцветшая кубанка, потертый взрослый ватник, перепоясанный льняной бечевкой, черные пимы в кожаных нашлепках. Пацан, одетый в шинель, держался шустро, щеголеватыми жестами счищал с бортов шинели куржачный пух. Часто курил. Он то и дело лазил за портсигаром в карман гимнастерки, наверно, потому, что хотел, чтобы увидели его орден Красной Звезды с обколотой на одном луче вишневой эмалью (наверно, задело осколком?) и медаль «За отвагу». Но почему-то женщин больше восхищало не то, что он награжден, а то, что он курил, как большой: открыто, задумчиво пускал вверх синий дым.
— Гляди-кось, как курит!.. Ишь, затянулся! И не кашлянет! Героический постреленок!
Мужчин раздражало, что он курит.
— Материно молоко не обсохло на губах, а туда же — пазит.
— Уши бы нарвать!
— На месте отца я бы ему такого ремня вложил — кровь бы из задницы брызнула.
Реплики произносились глухо. Наверняка мужчины испытывали робость перед этим независимым мальчиком, а то и боялись его: фронтовик, а они тыловики.
Все, кому нужно было узнать время, обращались к нему. При этом и мужчины и женщины проявляли подобострастную почтительность. Он сшибал в сторону локтя шинельный рукав, взглядывал на часы, чеканно отвечал, через сколько минут начнут в ы к л и к а т ь.
Что-то очень знакомое было в нем, но как я ни напрягался, не мог вспомнить, где я его видел.
Пацан в кубанке с обожанием следил за военным мальчиком и нет-нет да и хныкал, жалуясь бабушке, что замерз.
Старуха бухтела в байковое одеяльце, которым была повязана:
— Брось вяньгать. Вон в сапожках и виду не подает, замерз ли, нет ли.
Пацан замолкал. В конце концов его задело то, что бабушка ставит в пример серошинельного щеголька: нахмурился, начал кружить вокруг того и задел плечом, якобы пытаясь прокатиться на валеночной подошве.
— Не умеешь — не берись, — сказал военный мальчик. — Вот как надо, — и, разбежавшись, прокатился по колдобистой дорожке до самого шоссе.
— У тебя сапоги. Подметки склизкие.
— Во-первых, не склизкие, а скользкие. Во-вторых, дело не в подметках. Ты съедешь с горы на одном коньке? Нет. Я съеду. На Тринадцатом участке со Второй Сосновой горы съезжал. Дело в ловкости.
Едва он упомянул о нашем участке, я сразу вспомнил, кто он. Вадька Мельчаев! Вернулся. Его бабушка говорила моей, что он должен приехать в отпуск.
Наверно, Вадька приехал сегодня утром. Из противогазной сумки торчит горлышко бутылки, заткнутой газетой. В бутылке тускло белеет молоко.
Как же это я не узнал его? А он — меня? Он родился в нашем бараке. Я еще нянчился с ним. Ему купили деревянную коляску — малиновые колесики, зеленые балясинки. Он любил кататься в коляске, и чем сильней цвинькали березовые колесики, вращаясь на деревянных осях и бороздя усыпанную шлаком землю, тем радостней смеялся. Годам к двум он стал таким озорником и забиякой, что женщины не называли его иначе как разбойником.
— Фаина, твой разбойник на конный двор удрал. Кабы не лягнули.
— Ух ты, разбойник, обратно Миньку укусил! Я тебе, я тебе! Ух!
— Файка, нетель ты эдакая, чего ты за разбойником не следишь? Бегает за девчонками, из пугача палит. Глаза ведь повыжигает.
У всех барачных мальчишек было пристрастие к синим оловянным пугачам, которыми торговали на базаре китайцы, к жестяным наганам, стрелявшим бумажными пистонками, к пружинным парабеллумам, что заряжались длинными точеными палочками с резиновыми пятачками на концах. Но никто из нас не испытывал такой ненасытной тяги к игрушечному оружию, как голоштанный карапуз Вадька Мельчаев. У него были и танк, выбрасывавший из ствола кремневые искры, и чугунная пушка — носорог, швырявшаяся, как ядрами, горошинами, и броненосец «Потемкин», который на плаву шевелил стволами орудий.
Еще до поступления в школу Вадька научился делать поджиг — пистолет с дубовой рукояткой и прилаженной к ней медной трубкой. Тыльная часть трубки сплющивалась, заливалась свинцом. На сантиметр от свинца на трубке пропиливалось отверстие величиной с игольчатое ушко. Через эту дырочку воспламенялась от спички пороховая начинка.
Весной мы дрались с мальчишками Одиннадцатого участка за владычество над горами. Швыряли плиточками скальника.
Однажды Вадьке прорубили стекляшкой ногу, прорубили до кости. Он не заплакал. Редко из него вышибали слезу. Побежал домой. Засыпал рану толченым сахаром, перевязал женским чулком. Вернулся с поджигом, заряженными рублеными гвоздями. В это время мы позорно скатывались к землянкам под галдеж наших противников. Вадька пробежал сквозь ряды беглецов, прицелился в того парня, который прорубил ему стекляшкой ногу, чиркнул коробком по спичке. Головка спички фыркнула, и отлетела, не воспламенив пороха. Вадька было затолкнул в специальное ушко, сделанное из тонкого гвоздика, другую спичку, но не успел придвинуть ее головку к запальной дырочке, и тут его схватили и, взявши за руки-ноги, потащили в гору.