Исай Давыдов - Девушка моего друга
Я бегу к Вовкиной матери. Она, выслушав меня, одевается и уходит куда-то звонить.
Через два дня ей удается, наконец, достать пенициллин.
Но, кажется, он уже бесполезен.
В этот день Лера вбегает ко мне растрепанная, страшная. На белом, совершенно белом ее лице, как угольки, чернеют широко раскрытые глаза.
Я замечаю, что у Леры перекручен чулок, и это почему-то пугает меня больше ее бледности. Ведь Лера всегда так безжалостно-жестоко высмеивала женщин, которые не следят за своими чулками…
— Семка, — задыхаясь говорит она. — Вовкиных родных вызвали в больницу. Мне соседи сказали…
— Едем, — отвечаю я.
— Подойди к зеркалу, приведи себя в порядок.
Я выхожу из комнаты, закрываю дверь и надеваю в коридоре пальто. Когда я возвращаюсь, Лера причесана, у нее подкрашены губы, и это еще сильнее подчеркивает ее бледность, но чулок у нее по-прежнему перекручен. Мне неудобно говорить ей об этом, и я киваю на дверь. — Пошли. Мы почти бежим к троллейбусу, потом пересаживаемся на другой. У Леры какие-то странные, возбужденно-испуганные глаза. А я все время невольно смотрю на окружающих и думаю: замечают они или нет, что у Леры перекручен чулок. Кажется, никто, кроме меня, этого не замечает. Люди глядят в окна, в газеты, в книги, разговаривают, и никому до нас нет дела. В институте Склифосовского нам безоговорочно выписывают пропуска и выдают халаты, хотя сегодня и не приемный день. И по этому я чувствую, что дело плохо, очень плохо. Я бегу за Лерой по узким и длинным коридорам, слышу стоны и кряхтенье больных в палатах, и мне становится жутко. В маленькой палате, куда вбегает Лера, — четыре кровати. Возле одной из них я вижу мать и бабушку Вовки. А на кровати… Боже, неужели это Вовка?!. Ужасно худой, с обтянутым темным лицом, с выпирающим, острым носом, с провалившимися, страшными глазами, которые, кажется, ничего не видят, кроме какой-то одной точки на потолке. Приходит сестра. Делает ему укол. Пенициллин. Тот самый пенициллин, который теперь уже, видимо, бесполезен. После укола Вовка вдруг вскакивает, машет руками и дико, безобразно ругается. Я за всю жизнь ни разу не слыхал, чтобы он так ругался. Его укладывают обратно в постель.
Сестра, которая делала ему укол, поворачивается ко мне и тихо произносит:
— Агония.
Какое это страшное, безнадежное, черное слово! Я только тут впервые понимаю его ужасное значение.
У Вовкиной матери красные, измученные, выплаканные глаза. Она сидит, бессильно опустив руки на колени, и неотрывно смотрит на Вовку. Бабушка его тихо плачет, скривив рог и вытирая глаза белым, в горошек, платком, который она при мне сняла с головы. Лера стоит молча, раскрыв от испуга рот и прижав своим обычным жестом руки к груди.
Я все еще не верю. Мне кажется, что это — страшный, какой-то немыслимо страшный сон, который вот-вот кончится, который не может продолжаться долго.
Но сон не кончается. Он становится еще более страшным.
Вовка вдруг приходит в себя, узнает мать, Леру, бабушку.
Меня он не видит, потому что я стою у него в изголовье.
Но мне кажется, что ему и не нужно видеть сейчас меня. Ему нужны люди более близкие.
Он протягивает губы и тихо просит:
— Лера, поцелуй меня.
Лера присаживается на кровать, целует его в губы, в лоб, гладит его волосы.
— Мы поженимся, Лера, — говорит Вовка.
— Да, конечно. — Лера кивает. — Поженимся.
И она находит в себе силы улыбнуться..
Мне страшно. Мне так страшно, что я не выдерживаю и выхожу в коридор.
Когда я возвращаюсь, Вовка уже опять никого не узнает.
…И вот все кончено. Бабушка деловито закрывает ему глаза пальцами, складывает его руки на груди и пристраивает между ними снятый с себя железный крестик.
Мне не нравится этот крестик. Я думаю о том, что Вовка был комсомольцем и собирался вступать в партию, о том, что мы с Лерой — тоже комсомольцы и нам нужно было бы убрать этот крестик с Вовкиной груди.
Но какая-то непонятная сила удерживает меня, сковывает движения, язык. Я ничего не делаю и ничего не говорю.
Мы медленно выходим на улицу. На улицу, которая дышит весной, светом, радостью пробуждающейся природы, шепотом вечерних свиданий. Я тяжело, устало отмечаю про себя, что ничего этого Вовка уже никогда не увидит.
Неожиданно я вспоминаю, что вчера из-за полного безденежья снес в букинистический магазин сочинения Надсона, и теперь у меня в кармане почти полная сотня. Я поднимаю руку и останавливаю такси. Это первое в моей жизни такси, которое я останавливаю сам и в котором поеду на свои деньги. Мы молча садимся в машину и минут через пятнадцать так же молча вылезаем из нее возле своего дома. Мы с Лерой заходим к Вовке и с полчаса молча сидим в его комнате и глядим в пол. Мне очень хочется курить, но папиросы у меня дома, в столе. Я вдруг вспоминаю, что на столе остался незаконспектированный и даже непрочитанный материал по языкознанию. Завтра семинар, и я к нему не готов. Но в конце концов черт с ним, с этим семинаром и со всем языкознанием вместе! Есть на земле вещи поважнее, чем классификация индоевропейских языков. Лера поднимается первая. Мы тихо выходим в коридор. Я иду проводить ее до квартиры. И когда она поднимается впереди меня по лестнице, я вдруг замечаю, что чулок у нее все еще перекручен. На другой день рано утром ко мне заходит Славка. Нужно ехать за Вовкиными вещами. Я стучусь в соседнюю квартиру, где есть телефон, звоню своему декану, говорю, что у меня умер друг и я не смогу приехать на занятия. Потом говорю Славке:
— Я готов. — Надо зайти за Лерой.
Славка вынимает из кармана платок и тщательно протирает очки.
— Зачем нам Лера? — спрашиваю я.
— Надо. Славка не объясняет и молча поднимается наверх. Я иду за ним. На улице Славка покупает Лере букетик подснежников, и меня коробит от этого: как он может думать сейчас о цветах? Санитарка выносит нам большой узел, завязанный в белую простыню, и потертый Вовкин портфель. Славка сразу хватает узел. Портфель достается мне.
Славка берет Леру под руку, и мы выходим на улицу.
Он все время говорит, говорит об обычных вещах, о которых мы говорим каждый день: о погоде, о преподавателях, о новых фильмах и книгах. Он даже читает на память какие-то стихи.
Я понимаю, что он делает это специально, что он старается отвлечь Леру от мыслей о Вовке, но все-таки мне это неприятно. По-моему, от этих мыслей ее все равно не отвлечь, и делать это сейчас не нужно. Да Лера, кажется мне, И не слушает его.
В троллейбусе Славка по-прежнему держит Леру под руку, а узел с Вовкиной одеждой опускает на пол.
Когда я вижу этот узел на грязном полу троллейбуса, у меня вдруг поднимается необъяснимая волна злости и на Славку, которому, видно, не дорога память друга, и на Леру, ничего этого не замечающую.
Я грубо выхватываю у Славки узел с вещами и прижимаю его к груди. Славка удивленно смотрит на меня близорукими серыми глазами, которые через очки кажутся очень большими, и, не сказав ни слова, отворачивается к Лере.
От троллейбуса я уже иду сзади них и несу в одной руке портфель, а в другой — узел. Славка два раза просит у меня что-нибудь, но я ему ничего не даю и смотрю на него волком.
А Лера ничего не замечает, деревянно идет впереди, неподвижно смотрит перед собой и кусает лепестки подснежников.
6— А кто вы ему будете? — спрашивает меня профессор.
— Друг, — отвечаю я.
Мы сидим с низеньким — гораздо ниже меня — и очень подвижным профессором в пустой аудитории и говорим о Вовкиной дипломной работе. Я приехал сюда, в Высшее техническое училище имени Баумана, чтобы просить профессора продолжать по этой работе консультации.
Кажется, он готов согласиться…
Мы с Лерой нашли черновик Вовкиной дипломной работы у него дома, в столе. Мы решили переписать его и показать в редакциях. Может быть, эту работу удастся опубликовать? Ведь Вовка говорил, что она почти закончена. Он делал что-то стоящее, что-то очень нужное людям. Его мысли не должны погибнуть вместе с ним.
Мы раздобыли в одной из квартир нашего дома старую, разбитую пишущую машинку и медленно, по очереди, перепечатывали на ней страницу за страницей Вовкин черновик. Иногда мы спорили и даже чуть не ссорились из-за какого-нибудь неразборчиво написанного слова, которое каждый из нас расшифровывал по-своему. В конце концов мы все перепечатали, все проверили, и вот теперь нужно показать работу специалисту. Профессор соглашается посмотреть работу, обещает сказать свое мнение через неделю, и я протягиваю ему тоненькую зеленую папку. Через неделю мы приезжаем к профессору вместе с Лерой, встречаем его в коридоре и не успеваем поздороваться, как Леру обхватывает сзади какая-то полная, краснощекая девушка, почти визжит:
— Лерка! Сколько лет, сколько зим! — и оттаскивает ее в сторону.
— Это ваша девушка? — профессор едва заметно улыбается.