Эдуард Корпачев - Стая воспоминаний
Еще вечером, накануне поездки, она и предполагать не могла, что так внезапно станет ей Вадим чужим, что ее так остро обидит это будущее, ожидаемое его равнодушие.
А ведь таким, каким он был вечером, накануне поездки — невнимательным, занятым лишь самим собою, — таким он предстанет перед нею и вечером после поездки, таким он был всегда, и ничего удивительного, и странно лишь, что она видела в этом мужнину самостоятельность и была покойна за него, непьющего, всегда приносящего ей всю получку нетронутой. И привычно ей было жить с молчаливым Вадимом, привычно было утешаться подрастающим сыном, удавшимся, видно, полностью в своего отца, а вот сейчас, когда представила она, каким спокойным будет Вадим, когда скажет она ему о голодных тех днях после войны, сейчас Варя на миг отчаянно захотела оставить мужа в городской квартире и перебраться куда-нибудь поближе к березовым и дубовым лесам — в Зотино или в родное Уборье, что ли.
«Ох, далеко завела сестрица Аленушка!» — оробело вздохнула Варя, пугаясь дерзкой, сумасшедшей своей мысли, и, точно видя внутренним, памятным зрением счастливую хрестоматийную Аленушку, похожую на недосмотренную ту послевоенную девочку, пошла дальше по лесу, не забывая обирать ландыши.
А в лесу все звенело, подавало голос, тут рай был для малиновок, щеглов, пеночек, клестов, и прямо под березой открылось Варе свитое гнездо с пятью зеленовато-серыми, веснушчатыми яичками, и не успела она присмотреться к ним, похожим на отшлифованные камешки, как сбоку снизилась и села опрятная серо-седая птичка. Ошеломленная ее воинственностью, Варя перебежала вперед, на поляну, посреди которой росла цветущая дикая вишня с потеками медово-бронзовой камеди на стволе, и поразилась множеству белого цвета: изваянных из матового стекла ландышей, и ползучей земляники, и фарфоровой дроби майника.
Нет, уже не покидала Варю сестрица Аленушка и словно бы подсказывала ей, что виновата во всем она сама, Варя, что так ей и надо, и нечего ненавидеть мужа за будущее его равнодушие, когда не будет он потрясен ее рассказом о послевоенных грибах, ведь и сама она почти забыла мрачную, голодную жизнь, безотцовщину, все у нее было в городе прочно и хорошо, и любила Вадима за его сдержанность, и любила сына, удавшегося в отца, и вот поехала в майский лес точно бы по новую радость, что ли. А лес никакой ей радости не дал, словно это был тот, давний, послевоенный лес…
Господи, да как же могла она забыть ту недосмотренную девочку и меньших братьев своих, ждущих ее из лесу с подтянутыми, пустыми животами, и мать, над которой уж столько лет склоняются в роще березы, оберегая покой ее? Как могла она забыть Уборье, эту грустную родину, где росла и где причащалась терпению ее душа?
И Варя огляделась вокруг — на березы, дубы и липы, меж которыми ходили звонкоголосые женщины, на праздновавшую свое цветение землю, словно спрашивая лес о своей забывчивости, а ответила Варе, ее растерянности кукушка, и когда ответила незаметная птица успокоительно-печальным, однотонным кукованием, Варе с такой впечатляющей близостью, с такой первозданной мукой представился тот день, когда она опять вернулась в лес и все-таки нашла, нашла несколько подосиновиков, и так ярко увиделось, как младшие братья стали гладить испачканными, землистыми пальцами шляпки грибов, что она выронила вдруг мешок и со стоном повалилась лицом в траву.
Она плакала, а кукушка куковала, а лес зеленел и цвел. Может быть, долго плакала Варя и солнце тем временем поднималось в зенит, но когда разыскала ее Стелла Коренева и приподнимать стала, спрашивая тревожно: «Что ты? Ну что ты? Сердце?» — Варя уже не плакала, хотя влажными были ее глаза.
— Ну что ты, Варь? Кто тебя, а? — все вопрошала Стелла Коренева с той обидной требовательностью, с какой обращаются матери к плачущим.
И Варя ответила виновато, повернувшись, как ей самой показалось, в сторону уборьинских лесов:
— Жила я тут рядом, в Уборье…
— Ну и нечего реветь. Всю жизнь учат нас мужики. Наобещают с три короба, смеются потом, а мы их все помним, дуры. У меня самой такое было, когда девкой была, — по-своему поняла Стелла Коренева ее слезы, ее печаль. — Кончай реветь! — вдруг приказала она и потянулась к полупустому Вариному мешку.
Теперь Стелла Коренева помогала ей собирать, но все равно как бы не она, Стелла Коренева, была с нею рядом, а все та же счастливая Аленушка, такая родная Варе особенно теперь, и мысленно она говорила Аленушке названия трав и цветов, потому что в детстве, подобно Аленушке, не знала названий, а лишь потом, на галено-фармацевтической фабрике, травы обрели для нее свои имена, — и она их называла теперь мысленно: вот этот цветок, похожий на уменьшенный одуванчик, — это ястребинка, а это подмаренник, это копытень, а вот высокая трава, на стебле которой повисла влажной белой слюнкой чья-то личинка, называется ежа.
Уже не перекликались женщины звонко, диковато, уже собирались вместе и устало напевали что-то знакомое, слышанное Варей дома, на проигрывавшейся магнитофонной ленте, и Варя понимала, почему удалось так быстро наполнить мешки всем городским женщинам, жадничавшим в майском лесу, и она знала, что сейчас станут собираться домой, вот и шофер Борис опять обнимает кого-то за талию, воркуя: «Тебе помочь? Помочь нести?» И когда она осознала, что кончается ее невеселая побывка в лесу, что вот сейчас погрузятся на машины и покинут лес, Зотино, Аленушку, то обвела пеструю, пятнистую от солнца землю памятливым взглядом, вновь уловив зазвучавший лишь для нее, неотступный какой-то стих: «Леса и перелески, березняки и дубравы…»
Выходили из лесу, волоча целебное сырье, смеялись, вскрикивали, потом забрасывали мешки в кузова, заходили в избы попить воды. И забирались в кузова с оглядкой, гоня прочь шофера Бориса, и снова посмеивались, взвизгивали вдруг.
Варя тоже сидела в кузове рядом со Стеллой Кореневой, которая заботливо держала руку на ее плече, и все разыскивала взглядом Аленушку, и когда появилась эта хрестоматийная и все же какая-то новая девочка, Варя даже приподнялась, чтобы та увидела ее, позвала.
— А вы чего собирали? Шишки? — спросила она у Вари смело, как у своей, деревенской.
— Я же сказала тебе: ландыши. Для лекарств, — радостно ответила Варя.
— Так я сейчас! — крикнула девочка и побежала к избе.
А выскочила она с пучком заржавевших ландышей, с которого капала комнатная вода, но машина уже тронулась, и Аленушка так и стояла с пучком в руке, а Варя стояла в кузове, и Стелла Коренева дергала ее: «Да садись ты, садись!»
Снова была дорога среди равнины, зеленой от подрастающей ржи, были мягкие толчки, переглядывания женщин с воспаленными от солнца лицами, ленивые разговоры, шмелиный звук работающего мотора, и Варя уже тосковала по дому и видела свою чистую квартиру, белый кафель ванной, витой шнур телефона, видела сына и сдержанного, немногословного Вадима и как будто бы рассказывала Вадиму о встрече с деревенской девочкой, о послевоенных грибах, а он ничем не отвечал ей, потому что не было его здесь, и настигшее ее в лесу мгновенное, внезапное желание уйти от Вадима теперь казалось ей безрассудным.
Как и все женщины, ехала она лицом к исчезнувшему Зотино и все глядела в уходящие леса и перелески, березняки и дубравы.
В седле
© Издательство «Современник», «Двое на перроне», 1973.
В лугах такой простор оку, что не укрыться человеку от человека, в лугах такая светлынь от полинявшего после полудня солнца, что никак не укрыться человеку от человека, и Бадейников, забредший подальше от палаточного городка киноэкспедиции и глянувший затем на брезентовые пирамидки, моментально узнал в подскакавшем и спешившемся у палаток всаднике своего отца.
«Не хватало еще здесь этого старого лошадника», — с раздражением подумал он и, стряхнув зачем-то желтую пыль с голенищ и оставив на них следы пальцев, он словно стряхнул и усталость, весь подобрался, поиграл мускулами под гимнастеркой и размашисто зашагал к палаткам, улыбаясь уныло и ловя себя на том, что и он, подобно актерам, начинает играть и что это неправда, что не хочет он улыбаться отцу. «Правда, максимальная правда во всем!» — вспомнил он отрывистые, жестяным, беспощадным и тоже, в сущности, наигранным голосом повторяемые каждодневно слова режиссера Шведина, молодого еще и совершенно лысого, с жесткими черными вдохновенно приподнятыми бровями. Вспомнил эти навязчивые слова и тут же погасил улыбку.
А если максимальная правда во всем, то лучше бы не видеть здесь отца, лучше бы раньше, когда он, Бадейников, так далеко забрел в луговую даль, что стали видны ему особенно ярко люди, оставленные им в палатках, утомленные съемками, жарой, междоусобными настроениями, постоянной, ежечасной игрой, — лучше бы раньше оглянуться, увидеть на горизонте всадника, побежать, перехватить всадника и повернуть его в оставленные им пределы конезавода!