Ефим Пермитин - Три поколения
Помолчав, он добавил:
— Как я был глуп тогда…
Невдалеке от «зубача» стояла старая, морщинистая ель. Ее я называл «бабушкой Натальей». Осенью, застигнутый дождем, я любил сидеть под ней и слушать ее сказки. Я верил, что есть особенный ветер, «трубач», который воет зимами в ночных трубах, и что от холода бедная «бабушка Наталья» дрожит и плачет, а слезы ее от горя затвердели, стали смолой… Зайцев я называл «ванюшками». Верил, что летом бегают они в дерюжных штанишках, а зимой от страшного мороза покрываются пушистым инеем, как березы… За этой горой, куда скрывалось каждый день солнце, у меня начинался «конец земли».
Ночами друзья по-прежнему спали вместе, крепко прижавшись друг к другу.
После третьей телеграммы, полученной от Алешиного отца, Никодим сказал Алеше:
— Я хочу тебе показать свою деревню сверху, с горы. Сходим?
Алеша согласился.
Они долго лезли, обливаясь пόтом, по узенькой верховой тропинке на высокий хребет… Медведь и тот, утомленный, вывалив розовый язык, понуро плелся сзади, стуча по камням когтями.
Взобравшись на самую «крышу», Алеша взглянул вниз.
Большое село Маральи Рожки, красивое. Умели старики выбрать место под сельбище. В зеленой долине раскинулось оно. Вокруг хребты в кудрявых хвойных лесах, а с полуденной стороны, словно отлитые из серебра, вонзились в небо острые, подобно рогам мараленка — «сайка», снежные вершины двух гор.
С той же южной стороны круглое, как татарская чаша, озеро Хан-Алтай.
Речка Сорвенок падает в горное озеро со страшного крутика. Рожденный в ледниках, хрустально-голубой Сорвенок дерзко бросается в долину с отвесного утеса и, разбиваясь, летит радужной пылью. В тихий солнечный день кажется, что сверкающая бриллиантовая струна, натянутая от земли до неба, заливает долину грохотом и гудом: снег и солнце!..
В пышной раме озеро Хан-Алтай. Нет счета его оттенкам: у берегов — бурое от ленты водорослей, на глубинах — зеленое, как малахит, у песчаных кос — в прибой — бело-кремовая зыбь волны, как чайки над гнездовьем.
А солнечные пятна, яблоками рассыпавшиеся по утрам! А лунная дорожка, убегающая в бесконечность, ночью!.. В тихие розовые закаты кажется, что Хан-Алтай налит горячей кровью. А как загудит, как потемнеет озеро в бурю!
Алеша и Никодим стояли на хребте и смотрели на повитое вечерними дымками село, на серые и лимонно-желтые заплаты тесовых крыш, на огненную луковицу раскольничьей единоверческой церкви, на водопад, на озеро, на горы…
— Предложение твое поехать в город Москву, где живет товарищ Ленин, я обмозговал со всех сторон, — вдруг заговорил Никодим, глядя Алеше прямо в зрачки. — И на командира учиться… И чтоб много знать… для больших дел… — От волнения у Никодима перехватило голос. — И родители мои не против… Спасибо за твою душевность… Но, Алеша… — Никодим обвел глазами деревню, водопад, горы и со страшной, совсем не детской тоской в голосе тихо выговорил: — Все это уж так жалко, так жалко… — Никодим закашлялся и отвернулся от Алеши, чтоб утереть хлынувшие из глаз слезы.
Повернулся он к Алеше уже с сухими глазами и совсем другим голосом, в котором дрожали даже как будто злобные нотки, снова заговорил:
— Нет в мире лучше этих мест. И никакая твоя Москва супроть нашей деревни, супроть тайги и озера не устоит… Вросло все это в сердце мое… Умереть легче, чем бросить… Родился я здесь… — Несвойственная Никодиму растерянность и даже беспомощность детская написаны были на его лице.
Алеша, взволнованный первыми же словами Никодима, всем своим существом чувствовал, что сейчас во что бы то ни стало, так же как в бою в опасную минуту, надо помочь другу. Ободрить его, влить уверенность в необходимости принятого решения и облегчить боль разлуки с родными местами, с родителями и даже с медвежонком Бобошкой, о котором Никодим из гордости умолчал.
Алеша горячо заговорил:
— Никушка! С пестуном мы не расстанемся. Мы его тоже увезем с собой и поместим в зоосад: там ему будет хорошо. И каждое воскресенье будем ходить к нему. Это дело твердо решенное, — сказал он и потрепал медведя по загривку.
Потом, собираясь сказать о самом главном и волнующем, он тоже задумался, как бы вслушиваясь в самое сокровенное души, как бы заглядывая в свое сердце.
— Ника, я понимаю тебя. Мы любим нашу родину, как дети мать, а родина моя, ты знаешь, Москва. И вот скажу тебе, Ника, дорогой друг мой… — Алеша выпрямился и взглянул на гору сверкающими глазами. — Моя родина — и эти горы, и прекрасная твоя деревня, и тысячи таких же деревень необъятно огромной, величественной, как океан, России.
«Из чего слагается любовь к своей родине? — в раздумье спросил он себя. — Мне трудно, пожалуй, даже невозможно ответить так, чтоб и себе и тебе стало ясно».
На восторженное лицо Алеши тоже набежала тень растерянности и детской робости перед чем-то огромным и до святости дорогим.
Как ему хотелось в этот миг отыскать какие-то огненные, негасимо сияющие слова, чтоб высказать чувства, клокотавшие в его сердце!
— Нет, Ника! Я не могу выразить тебе это сейчас простыми, обыкновенными словами…
Алеша подвинулся к Никодиму и заглянул ему в глаза. Все эти дни он собирался сказать другу, что начал писать стихи, и не решался. Теперь же разговор этот был очень кстати.
— В Монголии, тоскуя о тебе, об отце, о России, я много думал обо всем, что собираюсь сказать тебе сейчас. Размышления свои, как стихи, — Алеша почему-то стыдился сознаться Никодиму, что он начал писать стихи, — я целыми днями выборматывал, качаясь в седле. Слушай!
Ему очень хотелось прочесть свое первое стихотворение, посвященное Родине.
Начал Алеша путано и несмело:
— Родина — это вечер… Да, да, вечер… Вот такой, как сейчас, тихий, теплый…
Кудрявые холмы, где гудит, словно колокол, сосновый бор…
Серебро прикаспийских ковыльных степей…
Зыбкие нивы Украины, и в них, как звенящие струны, золотые колосья зрелых хлебов…
Сверкающий, как бриллиант, Кавказ!
Прекрасно-нежная, как ее женщины, Грузия.
Это голубые льды и пустыни в радужных сполохах морозного Севера, где проносятся лыжи охотника, свистя по снегам…
Широкая река в зеленых берегах, с коловертью глубоких омутов.
Дальние голоса… Проголосные русские песни…
Каменные кружева на зубчатых стенах и башнях Кремля…
Ленин — надежда, лучезарная звезда мира, — работающий в Кремле…
Русские писатели-великаны…
Азиатски яркие, как шары колючего цветка татарника, купола Василия Блаженного…
Это огромный народ-ребенок, с широким, умным, безмерно выносливым и ласковым сердцем. Народ, не раз спасавший Европу.
Родина! Веет от этого слова и первыми впечатлениями бытия: розовым ранним утром жизни…
Росой на цветах и травах…
И соловьиным пением…
И материнской улыбкой…
И дорогими могилами предков наших…
Родина!.. Нет! Я не могу, Ника… Чувствую, что слова мои… что бессилен я, как глухонемой, выразить то, чем полна душа моя… Но, Никушка, это и неважно. А важно, что мы любим ее.
Сколько битв еще впереди за тебя, любимая моя страна! Но сколько бы ни было их, сердце мое на всю жизнь безраздельно принадлежит тебе.
Никодим слушал разгорячившегося Алешу и смотрел задумчиво на родное село.
Алеша схватил Никодима за плечи и с глазами, горевшими возбуждением, сказал:
— Никушка! Знаю, чувствую, что и тяжело, и жутко. Но я верю в тебя. Есть мудрая восточная поговорка: «Дорогу осилит идущий».
Село Иртышск — Москва,
1940–1945
Когти
Глава I
И человек и зверь были испуганы.
Медведь вздыбил, фыркал и нерешительно топтался на месте.
Завьюченная лошадь Трефила Ернева рванулась из рук. За спиной Трефил услышал пронзительный вскрик сынишки.
Первым нашелся человек.
Не сводя глаз со зверя, он осторожно стал снимать с плеч винтовку.
В звере также нарастала решимость. Это было видно и по оскаленной пасти, и по плотно прижатым его ушам.
Трефил поспешно нажал на спуск.
Сноп огня зарницами вспыхнул в глазах метнувшегося на человека медведя…
Отблеск огня, выступ скалы на узкой тропе и сознание «неубойкости» выстрела одновременно запечатлелись в мозгу Трефила Ернева.
Пуля оторвала вершковый черный коготь на правой лапе медведя и вспахала стальные мускулы предплечья.
Одной рукой зажав изуродованное свое лицо, другой судорожно обхватив мальчика, по тропе шел человек.
В тайге, роняя сгустки крови, уходил зверь.
В полдень в глухую таежную заимку Козлушку со сбившимся под брюхо седлом прискакала лошадь и остановилась у ворот ерневского двора. Умное животное, широко раздувая ноздри, испуганно храпело и, озираясь на кромку тайги, дрожало крупной дрожью.