Алексей Корнеев - Высокая макуша
25 апреля. С легким сердцем вышел я сегодня из дому и направился в Ушаково. Крик грачей, звон жаворонков, солнце, обливающее теплом раздетую, распахнутую навстречу ветру землю, — все это будоражило, пело во мне, отдаваясь звоном и гамом, хотелось взлететь выше жаворонка, кричать горластей грача. Меня не пугало, что скоро, через неделю, может, кину я кнут через плечо — длинный-предлинный, с тонким волосяным хвостиком, от которого хлопок бывает что твой ружейный выстрел, — да пойду за стадом по лугам, по полям.
Я даже забыл про то, как, бывало, в детстве проклинал тот день, когда наступал черед стеречь свою скотину. Утром подымут тебя вместе с солнцем, идешь босиком да только ноги подбираешь от ледяной росы. В жаркие полдни, когда коровы «зыкались», бегать приходилось до упаду, по-собачьи высунув язык. А если дождь обрушивался, то насквозь мокрехоньки оказывались пастухи, не говоря уж про осенние холодные дни, когда и вовсе дрыгали, как трясогузки. Но то было один-два дня. А каково же так от весны до зимы, изо дня в день, без всяких выходных? Но все это я забыл, представляя сейчас пастуха если не веселой птахой, порхающей над зеленым лугом, так, по крайней мере, человеком счастливым. Это потому, что можно заработать к осени пудов двадцать-тридцать хлеба да картошки воза три или четыре, и все тогда будут сыты — и младшие сестры с братом, и я с матерью. А что сейчас? Ни хлеба вволю, ни даже картошки. А уж мяса или там масла, яиц, сахара, — этой роскоши вот уже полгода не пробуем…
Придя в Ушаково и переступив порог правления, я обратился к председателю, и мои крылатые воображения насчет пастушеского счастья тотчас же улетучились, а небо словно заволокло осенней хмурью.
— Нет, мальчик, своих мы наняли пастухов. Свои-то надежнее. Сходи куда-нибудь в другую деревню, — посоветовал председатель. И, взглянув на меня из-под густых и темных бровей, спросил из любопытства: — А сколько же лет тебе?
Я прибавил, мол, пятнадцать, но тот недоверчиво мотнул головой и как бы про себя сказал:
— Одиннадцать, двенадцать можно бы дать… Не знаю, кто и возьмет такого, если только подданником[3].
Из правления я вышел словно пришибленный. «Разве тот пастух, кто ростом только вымахнул?» — хотелось мне доказать. А кому докажешь-то, если и в нашей деревне, и в Ушакове наняли, каких понадежней…
27 апреля. Сегодня опять налетели немецкие коршуны. Заслышав знакомый гул моторов, мы опрометью кинулись на зоринский бугор, откуда виднее была станция. Вон они, целый десяток. Развернулись, все ниже и ниже. Видно, ободренные слабым отражением зениток, немцы задумали повторить недавнюю бомбежку. Первые три самолета стали уже заходить в пике. Это были, наверно, хвастливые асы. Но тут случилась неожиданность: никогда мы не видели, на что способна наша станция, ни разу еще не стреляли так дружно зенитки. Только и слышалось «тук-тук-тук», только и взрывались в голубой вышине белые клубки, буквально осыпая вражеские бомбовозы. Три первых самолета, сбросив куда попало по одной только бомбе, тотчас же отвалили в сторону, а все остальные не осмелились даже пикировать — повернули назад. И тут за одним самолетом потянулась черная нитка, загустела-загустела, утолщаясь, затмила небо дымной полосой.
— Сбили, сбили!
— Ур-ра-а! — закричали мы хором, прыгая от радости.
И пустились с бугра, чтобы известить всех про такую новость, похвалиться нашими зенитками. Вот молодцы!
30 апреля. Пока еще не выгнали скотину на луга, пока не началась работа на полях, я помогал матери сушить рожь, собирал на колхозном поле прошлогоднюю мороженую картошку, из которой мать пекла блины — кавардашками у нас их называют.
Сегодня подозвал меня Луканин, взглянул так строго, иссиня-колкими глазами и сказал:
— Работать, мальчик, работать, понимаешь, пора. Запрягай-ка лошадок да с богом пахать. Мужиков теперь, понимаешь, раз-два, и обчелся, вся надежда на таких вот, как ты.
Не пахал я ни разу, даже и лошадей не пробовал запрягать. Но лучше уж потом опозориться, чем признаться бригадиру. И я мотнул головой в знак согласия.
— Та-ак, понимаешь, лошадей бы тебе подобрать, — и Луканин приподнял кепку, поскреб сверкнувшую испариной лысину.
Я наладился за ним в конюшню, шел позади и соображал, каких же он мне подсунет лошадей — смирных или брыкучих, ленивых или горячих?
— А как ты, понимаешь, насчет лошадок-то? — спросил он пытливо. — Катался хоть на них или хвоста боишься?
— Ката-ался, — нерешительно проговорил я в ответ.
Но Луканина не обманешь, небось с одного взгляда видит, с кем имеет дело.
— Ладно, я тебе, понимаешь, самых смирных на первый раз. А потом, как попривыкнешь, посмотрим.
И он действительно выбрал мне самых смирных, если не самых ленивых: старую кобылу Зорьку да Полкана, долговязого и с ребрами навыкате тихохода, на котором соглашались работать разве только самые боязливые.
Едва донесся от кузницы сигнал на работу — призывный звон буфера («Ба-ам! Ба-ам!»), как я уже был в конюшне. Мне уже известно, что конюхом работает дядя Пантюша Бузов. Добрый он был, дядя Пантюша, ни своих ребят не обижал, ни чужих. Заметив меня в проходе, он крикнул из полутемок:
— Ты чего там, мальчик?
— Пахать меня назначили, — отозвался я, подвигаясь дальше по проходу.
— Паха-ать? Ну что же, пахать — это дело… — Он повозился что-то в стойле и прикрикнул строго на лошадь: — Н-но, закормил тебя хозяин, а теперь нос воротишь? Ешь, что дают!
Я глянул в первое стойло, набитое соломой впритруску с сеном, и понял, что лошадям этот корм не совсем по нутру: сена бы им вволю да овсеца перед такой работой. Пока они стояли по дворам, каждый, наверно, баловал свою лошадь. Но вот собрали их в конюшню, а корму жиденько: после немцев пришлось собирать его по домам вязанками.
— Ничего, перебьемся как-нибудь, скоро травка пойдет, — приговаривал дядя Пантюша, переходя из стойла в стойло, покрикивая на иных норовистых да по-хозяйски засматривая в кормушки. — Пахать, говоришь, назначили? — переспросил он, обратив на меня цыганские глаза (смуглым лицом да черным волосом он и правда похож на цыгана). — Ну что же, пахать — дело хорошее. А приходилось тебе на лошадях-то работать?
— Не, дядь Пантюш, катался только.
— Ну раз катался, значит, и пахать научишься. Медведя, мальчик, учат. Только каких бы вот тебе лошадок определить?..
— А мне уже сказал дядя Василий, — поспешил я, боясь, что даст он каких-нибудь с норовом.
— Луканин, говоришь, сказал? Каких же это?
— Да Зорьку с Полканом.
Дядя Пантюша согласно мотнул головой и заметил:
— Ничего, можно на таких пахать, авось не на рысях. Только последним становись, впереди эти лошади не любят ходить.
Один за другим стали собираться в конюшню ребята, обратывали и выводили лошадей. Дядя Пантюша дал мне две потрепанных веревочных оброти, кивнул на стойла, где стояли Полкан и Зорька, но тут же догадливо спохватился.
— Давай их выведу, а то небось не обротаешь.
И он подвел ко мне Полкана, потом Зорьку, протянул поводья:
— На, держи, сейчас хомуты подберу.
Я вывел за ворота своих лошадей, которые, как нарочно, упирались, будто на бойню их тащили. Пока туда-сюда повернулся, а иные ребята уже понадели хомуты и, вскочив на лошадей, помчались к кузнице, где стояли плуги. Я с завистью проводил глазами Ваську да Леньку Бугорских, Федора Настенькина, а сам все никак не управлюсь. Только возьму хомут, подыму его, норовя надеть на голову Полкана, а тот как мотнет вверх длинной своей мордой — попробуй-ка достань, когда на цыпочках не дотянешься. Шея у него как у жирафа, ну разве совладаешь с таким?
— Ох-ха-ха! — покатывались надо мной ребята. — Смотри, как надевает-то он!
— Ха-ха-ха-ха!
С меня уже пот градом, вот-вот брызнут слезы, а ребятам потеха. Им что, не первый раз запрягать, а я совсем отвык от лошадей, как уехал из деревни, верхом только пробовал.
То ли от хохота ребячьего, то ли поняв, с кем имеет дело, уперся мой Полкан — с места не стронешь. Только подвел я его к телеге, вскочил, намереваясь накинуть хомут, а тот как мотнул опять головой, так я с телеги долой вместе с хомутом.
— Оха-ха-ха-ха! — покатились ребята.
— Да ты хомут-то не так надеваешь! — смеются.
Не знаю, сколько бы продолжалась такая сцена, если бы не дядя Пантюша. Заслышав хохот, он выглянул из ворот и все, конечно, понял. Пристыдил ребят — нет бы, дескать, помочь, а то над товарищем измываться. И, показывая, как надеть хомут вверх клещами и как потом его перевертывать, когда уже голова лошадиная просунется, выручил меня да еще на Полкана подсадил.
— Посмелее, мальчик, посмелее будь, — наказал. — Не обращай на всех внимание…
А холка-то у Полкана ой-ой какая, будто на доску я сел неструганую, ребром поставленную. И бока-то у него как еловые, сухою кожей лишь обтянуты. Не конь, а мощи, скелет деревянный. Показалось мне, будто на забор я взобрался: высокий забор, качается туда-сюда, и прыгнуть с него страшно, и сидеть-то нет мочи.