Криницы - Шамякин Иван Петрович
От этих мыслей у него разболелась голова.
Пришел Сергей Костянок.
— Я уже два раза заходил, — сказал он. — Где ты был? Читал? Что скажешь?
— Что сказать. Неприятная штука, особенно для нашего брата учителя.
— Ровнопольцу неприятно не меньше, чем тебе.
— Конечно. Но взрослым легче объяснить. А вот когда имеешь, дело с детьми… Тут, брат, посложнее. Тем более что я не святой, как каждый из нас. Да, случилось, выпил… И вот, представь, часть детей поверит, что я продавал школьные доски…
— Действительно! — Сергей бросил на диван шапку и обеими руками взъерошил волосы. — Но кто мог сделать такую подлость, скажи мне? Адам кричит, гремит на весь дом, что это дело Орешкина, и рвется пойти с ним «побеседовать».
— Еще этой глупости не хватало! Скажи ему, чтоб — ни слова! — Лемяшевич на миг задумался. — Орешкин? Знаешь, я меньше всего склонен подозревать его. Мне почему-то кажется, что о фельетоне не мог не знать Бородка, А Орешкин и Бородка… Нет, несовместимо.
— А почему Бородка? — нахмурился Сергей. — Просто ты не объективен и злопамятен, Михась. Ну, поспорили вы… Есть у него недостатки, как и у меня, и у тебя, и у каждого из нас, смертных. Но подумай; если б он считал, что все это правда, он давно вытащил бы тебя на бюро… Он, брат, патриот своего района, и выносить сор из избы — не в его характере. Он же должен теперь принять меры!
Лемяшевич не спорил. Он и сам почти так же рассуждал, и ему даже было приятно, что Сергей защищает Бородку. Но тогда каким образом мог появиться этот фельетон?
— Да очень просто, — ответил Сергей на его вопрос. — Кто-нибудь написал письмо, а сотрудники редакции «обработали». Им бы только факт!
— Без проверки?
— Да кто их разберет, как они проверяют. Мало ли у нас еще безответственности! Но за, безответственность надо бить! Бить безжалостно, черт возьми!
Пока они разговаривали, прибежал Антон Ровнополец, растерянный, испуганный, с газетой в кармане.
— Михаил Кириллович, что же это такое? — дрожащим голосом спросил он. — Ведь это же клевета!
У Лемяшевича от разговора с Сергеем, его дружеской поддержки, стало легче на душе, и он ответил председателю шуткой:
— А раз клевета, так пускай не спят клеветники. Пускай они беспокоятся! А мы сделаем только один вывод — никогда не пить в лавке!
Ровнополец, немного успокоившись, ругался, комкая в руках газету:
— Свистун, чтоб тебе век свистеть не переставая, сукин сын, как ты свистнул! Капелька! Чтоб всю жизнь над тобой капало, не просыхало! Подлюга!..
21
Фельетон взбудоражил всю деревню. В тот вечер газету и в самом деле читали все, экземпляры её переходили из хаты в хату, а те, кто не выписывал областной газеты, впервые пожалели об этом. Много было разных разговоров, споров, догадок, но почти все приходили к одному выводу: вранье! Особенно волновались учителя. Бросив неотложные дела — планы, тетрадки, программы, они шли к товарищам, чтобы «отвести душу». Даже Орешкин, который редко к кому заглядывал, явился к Ольге Калиновне, куда собрались почти все учительницы, и горячо высказал там свое возмущение.
А кое-где фельетон затронул и семейные отношения. Так было у Ковальчуков.
Павел Павлович, прочитав, воскликнул с несвойственным ему пылом:
— Да это же все брехня! Никаких досок он не продавал! Не такой человек Лемяшевич! Школа стала во сто раз лучше!
Майя Любомировна тихонько подошла сзади, обняла мужа за шею.
— Чего ты кричишь, Пашок! Наше дело — молчать и слушать.
— Как это молчать! — Он резко повернулся, освободился из её объятий. — Нет, я молчать не буду! Хватит! Я морду набью, если узнаю, кто это сделал!
— Ай-ай-ай, какой герой! А откуда ты знаешь, что это неправда? Ходит он постоянно с этими председателями и, конечно, выпивает. Молчи лучше! Что тебе за дело! — Голос её зазвучал властно, резко, с угрозой.
Павел Павлович покорно склонил голову.
— Мне ни до чего нет дела, живу, как крот.
— Тебе не нравится твоя жизнь? — с издевкой спросила Майя Любомировна.
Он посмотрел на жену и — к её удивлению — со злобой, которой она ещ` ни разу в нём не видела, ответил:
— Чтоб она пропала, такая жизнь!
— А мне она нравится? Мне? — закричала жена.
Но он уже вышел из повиновения и ничего не хотел слышать и понимать.
— Надо мной люди смеются! Отец и мать не понимают… Был человек как человек… а стал пентюх, чулок с деньгами. Над копейкой трясусь, людей чураюсь. На черта мне твой дом, твой город! Люди в деревне живут по-человечески! Из города приезжают.
— Ну и ты живи! Живи! Иди, гуляй! Беги к Лемяшевичу, к Приходченко! Ведь тебе жена надоела, — уже не кричала, а с презрением и ненавистью шипела Майя Любомировна. — Живи, как они… А я не желаю! Слышишь ты? Не же-ла-ю!
— Что ты мне тычешь Приходченко? — ещё больше разозлился Павел Павлович. — Ты на себя погляди! Над нами больше смеются, чем над ней!
Майя Любомировна побледнела, у нее даже дыхание перехватило.
— Так ты равняешь меня с ней! Негодяй! — И в мужа полетел учебник геометрии.
Книга больно стукнула его по носу. Майя Любомировна кинулась на кровать и уткнулась лицом в подушку. Такие истерики повторялись нередко, но учебник она пустила в ход впервые, и это очень обидело спокойного, кроткого Павла Павловича. Ему до слез стало жаль себя, беспомощного, угнетенного, и жизнь показалась еще более нелепой и немыслимой.
«Нет, так продолжаться не может! Она убедится, что и у меня есть характер. Я ей докажу!» И он сам поверил в свою силу, решительность, и ему стало легче, даже раздражение против жены утихло: она слабая, безвольная женщина, вся во власти идеи переехать в город и приобрести там собственный домик, что с неё возьмёшь! Поглядев в зеркало на свой припухший нос, Павел Павлович сунул газету в карман и стал одеваться. Переделывать свою жизнь он начнет немедленно, не откладывая!
Майя Любомировна продолжала лежать, всхлипывая, но тайком внимательно следила за мужем. И как только он направился к двери, она кинулась за ним, ухватила за плечи.
— Не пущу! Никуда не пущу! Буду кричать!
А на другой половине хаты жили его родители, которые уже давно настороженно прислушивались к перебранке и в душе радовались — радовались первому протесту сына против гнета жены.
Павел Павлович растерялся, зная, что она и в самом деле способна закричать, и вынужден был пойти на компромисс.
— Успокойся! Что за глупости! Я схожу к Лемяшевичу, надо поддержать человека.
— В такую темень! Никуда ты не пойдешь! Не пущу! Они жили на выселках, километрах в двух от Криниц. Чувствуя, как тает его решимость, Павел Павлович, чтоб поддержать в себе твердость, опять разозлился:
— Пусти! Что это за жизнь! На двор выйти — надо у жены спроситься!
Майя Любомировна, увидев, что он не на шутку сердится, сразу переменила тактику: нежно обняла, поцеловала в ухо.
— Прости меня, Пашок, если я виновата. Прости. Я что-то плохо себя чувствую. Нервы. Пожалей меня, не ходи. Ведь я умру, пока тебя дождусь. Ночь на дворе!
Ему и в самом деле стало её жалко, и он великодушно согласился остаться дома.
— Ладно, я не пойду сейчас. Но молчать я не буду, — так и знай! Я за правду жизни не пожалею! Завтра же предложу всем преподавателям написать коллективное письмо в редакцию, — говорил он, раздеваясь.
Она молчала.
В тот же вечер Бородка заехал к Марине. Он давно уже не наведывался к ней и потому жадно обнял прямо на пороге, как только она открыла, поцеловал в пухлые горячие губы. Раздевшись, еще раз крепко прижал к себе.
— Заскучал я, Маринка, по тебе. Хорошая моя! Только рядом с тобой и отдыхаю.
Она счастливо смеялась и гладила мягкой рукой его колючие холодные щеки.
— А ты не больно спешил!
— Дела, Маринка, дела — голова кругом! Видишь, побриться некогда, пообедать по-человечески…
— Голодный?
— Голодный.
Она выскользнула из его объятий и прошла в другую комнату, служившую кухней. Он пошел следом.