Криницы - Шамякин Иван Петрович
— Во… опять целый пуд, — с укором сказала она, кладя почту на стол. Потом приветливо улыбнулась Наталье Петровне, должно быть за то, что та съела мед, и вдруг предложила Лемяшевичу — Дилектор, медку хочешь?
Она спросила это впервые за все четыре месяца, что он приходит к ним в дом, и Михаил Кириллович обрадовался: бабка наконец как бы признала его своим, близким человеком, таким, как Наталья Петровна, и этим как бы еще больше сблизила их. Должно быть, Наталья Петровна тоже почувствовала что-то в этом роде, потому что с любопытством ждала, что он ответит. И хотя Лемяшевич был не таким уж охотником до меду, он весело крикнул:
— Хочу, бабуся! Очень хочу!
— Труд, дорогой Михаил Кириллович, никогда не разъединяет людей, как бы он ни был тяжёл, — говорил между тем Данила Платонович в ответ на высказанные Лемяшевичем мысли об их учительском коллективе. — Я не сказал бы, что у нас распределение нагрузок неравномерное. Люди не жалуются. Но вы правы… в коллективе чувствуется некоторая… некоторая настороженность, я сказал бы. Коллеги наши как бы остерегаются друг друга…
— Вот именно… И меня это тревожит, Данила Платонович. Мне непонятно — почему это? Кто здесь виноват?
— Я сам не понимаю, — :пожал плечами Шаблюк. — Сам присматриваюсь, ищу… Где-нибудь должна быть причина. И нам необходимо её найти, потому что, скажу я вам, болезнь эта заразительная…
Наталья Петровна оторвалась от газеты; которую просматривала.
— Вы простите, что я вмешиваюсь. Но мне кажется — выдумали вы эти страхи, во всяком случае преувеличиваете их. А если и есть у вас там что-нибудь, так нужно ли ломать голову над причиной? Слишком уж она ясна, эта причина, — Приходченко.
— При чем здесь Приходченко? — удивился Лемяшевич.
— При чем? Наивны вы или она вас заворожила? Данила Платонович запротестовал:
— Нет, нет, Наташа! Это не то. И ты, пожалуйста, не взваливай все на человека только потому, что его не любишь. Так никогда не выйдет из тебя объективного судьи!
— Я не собираюсь её судить. Но я попробовала поставить себя на место ваших педагогов. И я, верно, тоже чувствовала бы себя неловко… настороженно, как вы говорите, если б знала, что один из членов коллектива, как говорится, глаза и уши начальства…
— Ну, это глупости, Наташа! — отмахнулся Данила Платонович. — Что же мы но-твоему, секретаря райкома боимся?
— Нет, секретаря мы не боимся, когда о нашей работе докладывают райкому как положено, по-партийному, по-государственному… Но когда о наших словах и поступках, о наших слабостях доносят, простите меня, в постели… Здесь — не боязнь, здесь… ну, просто… просто неприятно, противно… Она опять покраснела и, развернув газету, скрылась за ней.
— Нет, всё-таки это ерунда. Не здесь причина, — не соглашался Данила Платонович, доставая кочергу, чтобы разбить головешки.
А Лемяшевич подумал: «Она, пожалуй, права, это возможно». Хотя что-то протестовало в нем против этой мысли; не хотелось так дурно думать ни о Бородке, ни о Марине Остаповне.
Данила Платонович разбил головёшки, потом, подумав, ещё подкинул дров, и Лемяшевич следил, как быстро они загораются, как выступают на поленьях слезинки смолы, капают в угли.
— Товарищи! — тихо и как будто испуганно окликнула их Наталья Петровна.
Лемящевич обернулся и увидел её лицо — совершенно растерянное. Что-то сильно и неожиданно взволновало женщину.
— Вы меня простите… Какое нелепое совпадение! Посмотрите, что здесь…
Она протянула областную газету. Лемяшевич нетерпеливо схватил её и сразу нашел то, что взволновало Наталью Петровну, — фельетон на второй странице. Он пробежал его глазами за несколько минут, пока Шаблюк по-старчески неторопливо искал на столе очки. Фельетон назывался «От школы до лавки». Начинался он с едкого сатирического описания: три человека — директор Криницкой школы Лемяшевич, председатель сельсовета Ровнополец и парторг Полоз заперлись в лавке и напились. Пьяный диалог — они хвалят друг друга. Разъяснение — на какие средства пили. Пили, оказывается, на деньги, вырученные за доски, которые Лемяшевич продал колхознице Леванчук. Наконец, заключительная, «серьёзная», часть фельетона с выводами, она начиналась словами: «Не везёт школе на директоров». Два уже уволены за пьянство, теперь третий на очереди, а на него ведь возлагались надежды: молодой педагог, аспирант… Намёк на то, что и диссертации не потому ли не защитил, что заглядывал в бутылку. В конце фельетона голословно, без фактов и доказательств, утверждалось, что директор совершенно не занимается налаживанием педагогического процесса и школа как была в числе отстающих, так и осталась. Подписи: «А. Свистун, В. Капелька».
Да, факт был, была злосчастная выпивка за закрытыми дверями лавки. Но что: сделали из этого факта?!
Лемяшевич, забыв о платке, вытер лоб рукавом. Газету у него взял Данила Платонович. Он читал медленно, отдельные слова произносил вслух и все больше и больше мрачнел, все глубже становились складки у рта, и как будто ниже обвисали седые усы.
Кончил читать, посмотрел на Лемяшевича, но не через очки, а поверх, отчего взгляд его показался необычно суровым. Лемяшевич, не ожидая вопроса, махнул рукой.
— Чушь, — сказал он, хотя не легко ему далось это внешнее спокойствие.
— Нет, это не чушь! Нет! Это… клевета!.. А клевета не чушь! Ах, сукин сын! — Данила Платонович смял газету и со злостью швырнул на пол. — Это страшно, когда в коллективе заводится человек, способный на такую подлость. — Старик наклонился, поднял газету, прочитал подписи: —«Свистун, Капелька». Свистун… Спрятался, трус…
— Ну, я, возможно, насолил кое-кому, — сказал Лемяшевич. — А при чем тут Ровнополец? Полоз? А Даша? Это уже просто гадко! У бедной вдовы, работницы школы, провалился пол, и я отдал ей обрезки досок… Использовать это мог только законченный негодяй…
— Все подло от начала до конца! Все! А вы — «чушь». Это, знаете, непротивление… Нельзя так! Против подлости надо бороться, а не рукой махать… Бороться!
Наталья Петровна сидела, расслабленно опустив руки, и на лице её выражалась мука.
— Боже мой! Что вы подумаете обо мне? Я только что наговорила вам глупостей из-за этой пьянки. И вдруг… такое совпадение!..
Данила Платонович понял, что она переживает, и стал успокаивать её:
— Это ты напрасно, Наташа. Ничего Михаил Кириллович не подумает…
— Вы обижаете меня, Наталья Петровна, — горячо сказал Лемяшевич. — Неужели мне может в голову прийти?.. О вас?.. Если б вы знали, как я… — Но он не окончил, спохватился и, чтоб скрыть свое смущение, стал мешать угли в печке…
От Шаблюка они вышли вместе. Вместе шли до дома Натальи Петровны. Она молчала. А Лемяшевич, должно быть, говорил слишком много — от волнения, от подсознательного желания показать, что фельетон его мало трогает. И себя он поначалу сумел убедить, что волноваться не из-за чего. Нет худа без добра. Случай эгот помог ему сблизиться, подружиться с Натальей Петровной, к чему он так стремился, и это радовало его сейчас, заслоняло нелепую историю с фельетоном, На прощанье Наталья Петровна крепко пожала ему руку и тихо сказала:
— Простите меня, Михаил Кириллович. Я совсем не из-за этого вас избегала.
— А из-за чего?
Она не ответила. Пожелала доброй ночи, по-девичьи быстро, словно боясь, что он её остановит, скользнула во двор, стукнула калиткой, закрыла её на задвижку.
Только дома, в своей пустой холостяцкой квартире, Лемя-шевич почувствовал, как больно задели его эти незаслуженные обвинения. Теперь, когда все налаживалось, все шло как будто бы хорошо, когда он изведал настоящую радость труда, дружбы… Прочитают ученики, родители, педагоги. Что другое не прочитают, а это прочитают все, даже те, кто никогда газеты в руки не берет. И — разные есть люди — одни поймут правильно, а другие… поверят печатному слову. Как-никак — областная газета. Особенно — дети. Что подумают дети?
«Однако кто это мог сделать? — ломал он голову. — Бородка? Неужели Бородка? Неужто он способен так низко, так подло отомстить за свое поражение в истории с переводом? — В это не хотелось верить. — Не может быть. Не мог он написать! Ни в коем случае! Это же легко обнаружить… Он человек умный. Но ведь такой материал не дают без проверки. Однако кто, как проверял? В Криницы корреспонденты не приезжали. Значит, редакция получила визу авторитетного лица. И, значит, опять-таки — Бородка… Неужто он? Больше никто подтвердить не мог».