Николай Воронов - Юность в Железнодольске
Костя опять принялся рыть картофель, нажимая на лопату раненой ногой, и потел от боли. И я старался не смотреть на него. Влажные пятна, что разрастались на гимнастерке, и капли, набухавшие на лбу, вызывали во мне щемящую и, как я думал тогда, девчоночью, следовательно унизительную для меня, жалость к Косте. Порой я косил на него глазами и, должно быть, краснел, встречая его пытливый, стерегущий взгляд.
Почему он так пристально смотрел на меня? Хотел понять, как я принял его рассуждения? Или прикидывал, можно ли мне открывать тайны?
Я ждал, но больше Костя не захотел говорить о войне.
Глава девятая
Бабушка обрадовалась, что мы накопали целых три мешка. После того как ссыпали картофель в подпол, она оторвала от продуктовой карточки талон номер шесть. На этот талон перед праздниками в магазине выдавали водку.
Цветом водка напоминала сукровицу, разила кормовой свеклой и керосином. Пили мы жестяными крошечными стопками, еще не опорожнив и половины бутылки, опьянели. Бабушка плясала под патефон «Во саду ли, в огороде». Она топала на западне, чтобы было больше грому. Какая же выпивка без грому? Лицо у бабушки, когда она молотила пятками, было яростно-веселое.
Костя, ковыляя вокруг бабушки, задорно покрикивал:
— Сыпь, бабуся, подсыпай, шибче вжаривай, чтоб косой ефрейтор сдох.
Когда опустела поллитровка, Костя пошел по бараку искать талон номер шесть.
За водкой мы отправились вместе. Шагали быстро. Боялись опоздать в дежурный магазин: он закрывался в полночь. Сквозь тучи не проблескивало ни звездочки. То ли потому, что была густая сухая темнота, то ли так подействовал хмель, — фары грузовиков виднелись, как сияние сквозь хрусталь. До этого я не представлял себе, что ночь может быть такой прекрасной от автомобильного света: лучи вперехлест, лучи встык, лучи, протягивающиеся на стенах будок, лучи, мерцающие сквозь клубы коричневой пыли, лучи, встающие из черноты междугорий. Будто в озарении магниевых вспышек, прокатил через перекресток тяжелый танк, таща вереницу прицепов, груженных капустными вилками; на последнем прицепе сидели солдаты. Луч чиркнул по морде лошади и зажег в зрачках ее огромных глаз рубиновые пятна.
— Здорово-то как!
— Чем, Серега, восхищаешься?
— Вон у той лошади... Не туда смотришь. Вон у той, которая с испугу только что в кювет брыкнулась. Какие у нее были рубиновые зрачки!
— Восхищаешься? — переспросил Костя и шагнул к лошади, чтобы помочь ей.
Тротуар был каменный. Шип Костиной клюшки выбивал из скальника искры.
На шоссе раздавались храп тракторов, нытье газогенераторных машин, стрекот тележных колес о брусчатку.
У трамвайной остановки Тринадцатого участка к нам подбежала Нюра Брусникина. Взвизгивая, она повисла на шее Кости. Он уперся клюшкой в щебень и держал на слегка склоненной шее ликующую Нюрку. За последний год она стала выше ростом и, как говорили бабы, разбедрилась.
Костя хмуро ждал, когда она отцепится. Он воевал, валялся по госпиталям — она в это время развлекалась с парнями.
Акушерка Губариха, матерщинница, курильщица, презирала мужчин за то, что по их вине хорошие женщины делают аборты. Развратниц она презирала еще злее, чем мужчин. Однажды она зашла в будку Кости и с ходу ожесточенно сказала: «Твоя-то невестушка, герой, бывала у меня. А туда же, в педагоги...» Бухнула дверью — была такова.
Поведение Нюры было в глазах Кости предательством.
Будто не замечая его пренебрежения, ласково тюкая пальцем в пуговицы гимнастерки, она спросила:
— Куда вы?
— Не туда, куда ты.
— Косенька, милый, неужели ты поверил сплетням?
Она протянула руки, намереваясь обнять Костю, но он, загораживаясь, поднял клюшку.
Мы свернули к заводской стене. Вдоль нее круглели на обдуве кусты волчьих ягод. Из низины черные, как из угля выдолбленные, дыбились в небо тополя.
Нюра увязалась за нами. Она сквозь слезы лепетала Косте какие-то укоры. Ее голос становился все громче и обидчивей. Когда мы скрылись меж волчьих ягод, она так начала рыдать, что плач ее отдавался над рудопромывочной канавой.
Я не верил, что Нюра искренне рыдает. Просто она распалила себя, как делают бабы на чужих похоронах. Правда, в эти минуты не было во мне всегдашней неприязни к ней. Я не мог не жалеть тех, кто плачет, если даже подозревал, что их слезы лживы. Но наступило мгновение, когда я уже был не в силах переносить ее рев: желание посочувствовать и утешить столкнулось с негодованием. Я сгреб под кустом горсть гальки и швырнул в ту сторону, откуда неслись причитания. Нюра замолкла — может, зашлась от обиды или испугалась.
Мы с Костей повернулись друг к другу. Он успел сказать взглядом, что я поступил хуже последнего негодяя, а я успел, тоже безмолвно, ответить ему, что Нюрку мало кирпичом огреть.
Опять раздались рыдания и стали быстро удаляться. Голос Нюры дрожал, будто она не убегала, а ревела, сидя в телеге, трясущейся по булыжникам.
— Нюра, подожди!
Отчаяние, прощение, надежда, прозвучавшие в Костином крике, отозвались во мне злым жаром. Я стал ломиться сквозь кусты к заводской стене.
Сторожевая овчарка за стеной заслышала мои шаги и гулко брехала, двигаясь вровень со мной.
Я лег на землю. Отсюда, из-под тополей, примыкающих к огородам, я видел битумный скат бугра, трамвайные дуги, брызжущие искрами. Свет искр озарял гребень холма; возникали фигурки людей, мертвенно-зеленые, призрачные, и мгновенно пропадали — казалось, что их расплющивало падающей тьмой.
В свете одной из электрических вспышек отчеканились идущие по огородам на тополя Костя и Нюра.
Костя забыл обо мне. Он целовал Шору — наверно, говорил ей, что дня не прожил без мысли о ней, — и в ответ на непрерывные просьбы Нюры простить ее лихорадочно шептал: «И ты прости, и ты!»
Поднявшись с травы, я побрел по роще.
С этой ночи Костя снова стал встречаться с Нюрой, Вечерами они уходили на горы и спускались оттуда в предутренних оловянных сумерках.
О Нюре он ни с кем не говорил. Видел, что знакомые глядят на него укоризненно, а то и жалостливо. Я чувствовал — он горд тем, что любит Нюру вопреки враждебности к ней во всем бараке.
В следующее воскресенье, возвращаясь с завтрака, я встретил Костю на крыльце. Я хотел юркнуть в коридор, но он задержал меня и предложил сходить на пруд. Куда девалась его недавняя угрюмость? Он улыбался. Смягчился и я. В сущности, не имею я права негодовать на то, что он любит Нюру Брусникину.
День был на редкость славный, какие выпадают только осенью. Солнце неяркое — даже от встречного света не хмурятся глаза. Еще не холодно, но уже нет и жары: какое-то нежное равновесие лета и осени. Теплы пространства, воздух, камни, дорожная пыль и звуки завода. Ночи без росы, мягко пахнут полынью, сушеным табаком, дозревающей капустой. Один лишь пруд в осеннем склонении — остуда в нем и на вид и на ощупь.
Мы пошли с Костей на Сиреневые скалы. Шли молча. Потом сидели на скалах у самой воды. Пруд отстоялся, исчезла глинистая краснина. Стоки завода истребили жизнь в пруду, и ничто не тревожило ни его поверхности, ни глубин. Разве что там, возле азиатского берега, бурого от рогозников и тростника, был непокой — кружили, садились и взлетали утки.
Долго мы тут сидели. И то время, когда мы вместе приходили сюда купаться, хоть оно и оборвалось четыре года назад, казалось нам далеким, почти таким далеким, как пугачевское. Ничему, что было тогда: беззаботной свободе, забавам, проказам, — теперь уж не быть. Впереди тяжелые заботы, горе, нужда! И все-таки мы были счастливы! День покоя, тепла, мира, слитого с нашими надеждами и дружбой.
Глава десятая
На время, пока заживает рана на ноге, Костю назначили военным представителем в ремесленном училище.
До него военпредом был майор. Он всегда смотрел поверх лиц; его прозвали Шпагоглотателем. На войне он не был никогда. Директор училища обыкновенно смотрел в пол, поэтому за ним укрепилось прозвище «Миноискатель». Они со Шпагоглотателем дружили, а когда шли вместе — один с наклоненной головой, другой с задранной, — было потешно их видеть.
Вступление Кости Кукурузина на пост военпреда вызвало у нас прилив самопочитания: майор был чужаком, а Костя местный, нашенский, с Тринадцатого участка; майор пороху не нюхал, а о Косте шла молва, что поджигал танки, ходил в атаки, попадал в госпитали и, вылечившись, опять ехал на фронт. У него и сейчас открытая рана. У майора был только значок ГТО, а у Кости два ордена боевого Красного Знамени.
Сначала я скрывал свою дружбу с Костей. Кто поверит? Попадешь в «хвальбуны». Но после того как Костя разговаривал со мной на плацу, где училище готовилось к октябрьскому параду, и после того, как врали при мне пацаны из группы лекальщиков, привезенные в сорок первом году из Днепропетровска, будто росли в том же бараке, где живет Костя, я стал рассказывать о нем.