Эрнст Бутин - Суета сует
Подошел к ней, намотал на руку шелковистые, льняного цвета волосы, дернул небольно.
— У, бесстыжая, прикрой хоть голову-то. Опростоволосилась, обрадовалась!
Агафья выгнулась, схватила руку патриарха, прижалась к ней щекой. Никон, как кошку, пощекотал женщину за ухом.
— Ну, понежься еще. Келарь потом выведет тебя. А я пойду на врага своего Аввакумку посмотрю.
— Протопопа привезли? — Агафья вскочила на колени. — Врешь!
— У меня в темной сидит. — Никон чесал грудь и размышлял: звать ли сюда служку или самому одеться?
— Покажи! — властно потребовала женщина, и глаза ее, васильковые, любящие, стали темными, почти черными. — Покажи мне этого аспида. Хочу его в сраме видеть!
— Баба-а, — протянул Никон. — Плетей захотела?
— Покажи! — Агафья принялась колотить кулаком по подушке. — Он меня срамил, батогами бил на своем подворье, дьяволовой усладой, сукой, блудницей вавилонской кричал.
— Цыц! — Никон замахнулся на нее. — На чепь хочешь, в железо?!
Агафья упала лицом в подушку, заголосила навскрик.
— Ишь, Иродиада, — с удивлением посмотрел на нее патриарх. — Головы на блюде захотела, ай? Ласковая, ласковая, а гляди каким зверем взвыла. У-у, бесовское племя. — Он хотел сплюнуть, но опомнился, испуганно взглянул на образа и торопливо перекрестился.
Утро было звонкое и чистое. В ясном, пропитанном терпким запахом сырой листвы воздухе серебристыми нитями плыли паутинки, и в веселом трезвоне колоколов, в красном, желтом нежарком огне увядания листвы, в беготне дворни чувствовалось наступление праздника.
Никон, шурша опавшими листьями, неся на лице затаенную улыбку умиленности, пошел к темнице.
Около подвала стрелец Арсений, кривоногий, длиннорукий, притиснул к темным потрескавшимся бревнам стены черницу, похабно похохатывал, лез к ее лицу рыжей дремучей бородой. Монахиня, опустив глаза, ойкала замлевшим голосом, длинно и обещающе улыбалась, взвизгивала неискренне.
— Так-то ты службу блюдешь! — рявкнул патриарх и с замахом воткнул посох в спину стрельца.
Тот взвыл, изогнулся, хотел с разворота, не оглядываясь, двинуть полупудовым кулаком обидчика, но увидел краем глаза перекошенное лицо владыки и обомлел. Никон ударил его посохом по левой щеке. Подумал, ударил и по правой. Арсений жмурился, дергал головой. На лице его вздувались, наливаясь вишневым цветом, рубцы. Монашенка пискнула, качнулась на обмякших ногах и — бочком-бочком вдоль стенки…
— Чья? — не повернув головы, рыкнул патриарх.
— Меланья, — еле расслышал он. — Новодевичьего послушница…
— Блуда послушница, — Никон повернул к ней страшное, дергающееся лицо. — Скажешь матери-игуменье, чтоб епитимью на тебя наложила.
Послушница вжала голову в плечи, царапала в кровь сцепленные у груди руки. Патриарх раздувал ноздри, глядел на ее побледневшие, еще совсем детские губы, на остренький носик, покрывшийся, точно росой, капельками пота.
— Не скажешь, чай, — усмехнулся Никон. — Ко мне зайди вечером, сам епитимью наложу. Ступай.
Меланья боком, точно падая, побежала, спотыкаясь, к крыльцу съезжей монастырской избы. Никон смотрел ей вслед, жевал ус. Повернулся к стрельцу.
— За блуд, за святотатство, — он снова стукнул посохом Арсения, — поедешь к Пашкову, в Енисейский острог.
— Не губи, владыко! — стрелец повалился на колени, схватил край патриаршей мантии, прижал к губам. — Не губи, помилуй. Лукавый попутал.
Патриарх пнул его в плечо. Арсений опрокинулся в лужу, задрал к небу мокрое от слез лицо.
— Не губи-и-и…
— Отопри!
Стрелец на коленях пополз к двери, застучал, зачастил ключом в замке.
Никон, пригнувшись, вошел внутрь и скривился. В нос ударил тяжелый, кислый запах гнили, прелой соломы. Патриарх остановился, чтобы глаза привыкли к темноте.
— Что, Никитка, кобель борзой, аль пахнет невкусно? — по-лешачьи захохотало из тьмы.
Никон всмотрелся. Из черного угла поднималось что-то лохматое, большое. Загремела цепь, прыснули серыми комочками мыши. Одна ткнулась в сапог патриарха, и он брезгливо попятился.
Звонким малиновым бормотаньем тренькали за спиной колокола, рвалось в раскрытую дверь холодное, но яркое осеннее солнце, а в подвале, в вони и тьме, в бренчании кандалов, вырастал перед патриархом протопоп Аввакум — худой, с желтой кожей, обтянувшей лицо, с прелой соломой в спутанных лохмах и свалявшейся бороде.
— Потешаться пришел, ирод? — протопоп рванулся к Никону, но цепь дернула за ошейник, отбросила назад. Аввакум захрипел, схватил широко разинутым ртом воздух. Замельтешили руки — рвали железо на шее. — Латинист, еретик, предтеча антихристова! — Пена выступила на губах Аввакума. — Собака, немец русский! — Протопоп встал на четвереньки, пополз к патриарху. — Ну, веселись, разоряй Русь, блудодействуй над церковью.
Никон тяжело дышал ртом, носом не мог — пахло. Арсений угодливо сопел за спиной, заглядывал сбоку в лицо владыке и рванулся было к протопопу, но патриарх схватил стрельца за ворот.
— Злобствуешь? — огорченно спросил он протопопа. — Ну ин ладно. Судить тебя буду. — И слегка оттолкнул от себя стрельца. Тот пинком отшвырнул Аввакума от патриарха. Протопоп отлетел в угол, но опять встал, попытался укрепиться на ногах.
— Посмотри на рожу-то свою! — завопил он. — На брюхо свое посмотри! Как в дверь небесную вместиться хочешь, враг креста Христова? А-а-а, — вдруг отчаянно взвыл он.
Арсений, хакнув, точно дрова рубил, шибанул протопопа в грудь. Аввакум деревянно стукнулся головой о стену, закашлялся.
— Горе тебе, смеющемуся, — отрывисто, сквозь кашель выталкивал слова протопоп. — Восплачешь и возрыдаешь еще у меня!
Стрелец, оглядываясь на патриарха, торопливо бил Аввакума черешком бердыша. Все норовил в рот попасть.
Никон так сильно сжал в руке панагию, что серебро оправы и самоцветы врезались в ладонь, дернул раздраженно. Цепь больно резанула по шее. Патриарх поморщился, мотнул головой, повернулся и вышел. А вслед ему рвался захлебывающийся крик протопопа и мягко, словно дворовая девка перину выбивает, частили удары бердыша стрельца.
— Сластолюбец, пьяница, греха желатель! — догоняли Никона вопли Аввакума. — Не уйдешь от меня! Выдавлю из вас сок-от, выдавлю. Перережу, как собак… а-а-а! — всех развешу по дубью…
Патриарх, расхлестывая в быстром шаге лужи, шел прочь, и дворня, увидев его, цепенела. Страшен ликом был Никон.
Аввакума привезли в Кремль, когда Никон спешил к обедне. Он шел из Патриаршьих палат, где смотрел — ладно ли мастера Мироварню изукрасили, и увидел, как из Фроловских ворот появилась окруженная стрельцами плохонькая телега. В ней Аввакум, растянутый за руки цепями.
Протопоп задирал затвердевшую от крови бороду, щурился на золотые луковки церквей Благовещения, Ризположения, Спаса-на-бору, слезливо морщился, улыбался разбитыми, запекшимися губами. Дернул было рукой — перекреститься хотел, покосился на цепи. Арсений, позевывая, равнодушно брел рядом с телегой, подергивал вожжи, покрикивал на спотыкающуюся лядащую клячонку. Брел за телегой московский люд, скорбный, обомлевший, опечаленный. Ковыляли Христа ради юродивые, тащили на жилистых плечах медные кресты, гремели веригами. Сопели в бороды посадские, скребли в кровь макушки, крутили лохматыми головами. Обтирали рукавами слезы, старухи. Молодухи терли кулаками покрасневшие глаза, слезно поскуливали.
Никон отвернулся, вошел в гулкую полутьму собора. Хотел пройти в алтарь, приготовиться к службе, но на ходу развернулся, подошел к царскому месту.
— Привезли! — отрывисто доложил Алексею Михайловичу.
У того сморщился лоб. Государь с силой потер его ладонью.
— Лаяться будет? — спросил тихо.
— Будет, — заверил патриарх. — Почище Ваньки Неронова да Логгина. Не токмо в лицо плевать да рубахи швырять начнет, а и драку учинит.
— Ах ты, господи, в храме-то… — Алексей Михайлович вздохнул. Приложился губами к холеной руке Никона. — Ты уж, святой отец, — он просительно посмотрел снизу вверх, — ты уж, ради такого дня, помягче бы, а? Ушли его куда-нибудь, и господь с ним.
— Расстригу! — заскрипел зубами патриарх. Размашисто благословил Алексея Михайловича и ушел в алтарь.
Всю службу смаковал он картину, стоявшую перед глазами, — Аввакум с разбитым лицом, растянутый за руки… Но постепенно, как всегда, когда видел Никон склоненного перед ним государя, видел влюбленные глаза прихожан, на душе становилось сладостно, легко, светло. Он вслушивался в ангельские голоса хора, всматривался в печальное лицо Владимирской божьей матери, и знакомое радостное чувство наполняло его: вот он, Никон, пащенок Никитка, как звала его мачеха, сын смерда Мины — первый теперь после бога человек, и нет никого сильней и могущественней его. Патриарх всматривался в икону «Древо государства Российского», и казалось ему, что это он, а не митрополит Петр поливает мощное дерево — Русь, его радением и заботами набирает силы, крепнет на удивление и страх иноземцам могучий дуб — государство Российское. И пусть копошатся у его корней, подрывают их злобствующие вепри — Аввакумка со товарищи — древо государства, впитав соки истинной восточной веры, будет стоять неколебимо и вечно. Будет так, будет!