Эрнст Бутин - Суета сует
Но практичный сын унес друзу в свою комнату.
— Будущий геолог! — гордо подмигнул ему в спину Артем Иванович. — Хотел нашему эрудиту настоящую коллекцию привезти, да подобрать не успели. Ничего, в другой раз… Ну, мать, готовь на стол. Проголодался я зверски.
Свет, который тьма
Вселенские патриархи, русские и иноземные православной церкви архиереи сидели с важными, значительными лицами. Бояре и думные дьяки сонно таращили глаза, потели в собольих шубах, с трудом сдерживали зевоту, государя слушали вполслуха. На опального патриарха не смотрели — боялись глазами встретиться.
Никон, огромный, ширококостный, крепко вцепился в двурогий патриарший посох. Стоит — не шелохнется, только желтые волчьи глаза его следят за каждым из-под черного, по самые брови, клобука. Упаси Христос встретиться с его глазами — опалят! Слушает царя, губы кусает.
Алексей Михайлович переминается с ноги на ногу — устал. Тихо жалуется собору на своего патриарха. Голос скорбный, просящий. Иногда только, пропитавшись слезными нотками обиды, задрожит и тогда становится звонким. На Никона государь не смотрит, антиохийскому патриарху Макарию в лицо заглядывает, сочувствия ищет. Суров Макарий. Лицо, как лик на иконе старого письма, длинное, темное. Седая борода по груди струится. Из запавших глазниц следят за Алексеем Михайловичем черные, совсем не старческие глаза, и страшно от них государю, зябко. Он ежится, передергивает плечами, словно ему за ворот что-то попало.
— А найпаче того предерзостен, — Алексей Михайлович вильнул взглядом в сторону Никона, — великим государем себя именует, указы от своего имени издает, к нам, помазаннику божьему, пренебрежение имеет.
Царь замигал покрасневшими веками, растерянно уставился на александрийского патриарха Паисия. А Паисий и не слышал его, и не понимал, но нахмурил седые брови, головой покачал. Красное лицо его, утонувшее в белой пене бороды, стало возмущенным. Он склонил голову к плечу, и газский митрополит Лигарид зашептал перевод. Александрийский Паисий выслушал, притворно и нарочито громко ахнул.
Лигарид выпрямился, покрутил двумя пальцами черный ус — словно шляхтич какой. Посмотрел на Никона выпуклыми оленьими глазами.
— Отвечай! — потребовал властно. — Пошто великим государем звался, пошто православную церковь овдовил, патриарший стол покинув, пошто паству на многие годы сиротами сделал?
Помертвело лицо Никона. Почернела кровь в его сердце, вскипела, ударила в голову.
Давно уже, много дней, допрашивают патриарха. Все одно и то же. И притупилась было злоба Никона, поослабла. Но голос Лигарида, его холеная, красивая рожа опять всколыхнули ненависть, и опять захлестнуло патриарха волной бешенства. Даже затылок вспотел, и по спине словно ледяные мурашки побежали. Люто ненавидел Никон Лигарида. Сам когда-то вызвал его в Москву за великую книжную мудрость, думал, другом будет. А он, собака, почуяв, что охладел государь к патриарху, переметнулся, наушничать стал, «волком бешеным» Никона представил, вселенский Собор посоветовал созвать и сам первым обвинителем стал.
— Я тебе не ответчик, — чуть слышно сказал Никон и вдруг с силой ударил посохом в пол, закричал, оскалясь: — Ты пошто красную мантию надел, еретик? Тебя иерусалимский патриарх отлучил за латиномудроствования! Что тебе Русь?! Кто ты на Руси?! Мы что, сами, без вас, инородцев, в своих делах не разберемся? — Закрыл глаза, прижал, опустив голову, подбородок к груди, усмехнулся желчно. — Привыкли вы, людишки без роду, без племени, у нас в мутной воде рыбалить. Пиявицам подобно к телу государства Российского присосались. — Взмахнул вяло и пренебрежительно в сторону Лигарида ладонью. — Я его митрополитом не почитаю и отвечать ему не буду!
— О господи, — отчетливо прозвучал тихий шепот за спиной Никона.
Это вздохнул эконом Воскресенского монастыря Феодосий. Тот, который до нынешнего дня, пока не отобрали, носил перед Никоном крест, вместо арестованного клирика Шушеры.
И вздох, и скорбное «о господи» громко разнеслось по притихшей Столовой избе.
Русские митрополиты побледнели — знали нрав своего патриарха. Саарский Павел, рязанский Илларион мелко-мелко перекрестились. Новгородский Питирим пригнул бычью свою голову, потянулся было со скамьи, хотел что-то крикнуть, но его придержал за руку сухонький улыбчивый тверской Иосиф.
— Не о газском митрополите речь!
Все повернулись на голос. Думный дьяк Алмаз Иванов, усмехаясь, рассматривал свои ладони: впервые их увидел, что ли?
— Ответствуй, пошто великим государем звался, пошто стол патриарший оставил? — Он поднял на Никона равнодушные глаза. — Это тебя патриархи вселенские спрашивают, а не Лигарид.
Скрежетнул зубами Никон, задрал к потолку каштановую, перевитую серебром седины бороду, набрал в грудь воздуху.
— Этих патриархов не признаю! — выдохнул, точно в лицо плюнул.
— А-а-ах!
И сорвался с места собор. Заорали святые отцы, затрясли бородами, затопали, потянулись к Никону скрюченными, растопыренными пальцами.
— Вор! Богохульник! — визжало, звенело, рычало со всех сторон. — Расстричь его! На чепь! На чепь! В яму!
Никон насмешливо глядел на взбешенных первосвященников: растрепавшиеся бороды… потные лбы… слюнявые старческие рты… желтые зубы… выпученные глаза.
— Бога не боишься?! Гордыня обуяла?! — хрипел новгородский Питирим, пытаясь дотянуться до посоха в руках опального патриарха, и жила на лбу митрополита вздулась ижицей.
— Цыц, не лапай! — неожиданно зверея, рявкнул Никон и, как копье, взметнул посох над головой. — Кто тебя рукоположил? Я! Я тебе судья, а не ты мне!
Питирим откинулся, пискнул, рухнул, с отвалившейся челюстью, на скамью. Патриарх водил около его остекленевших глаз острым, мелко дрожащим кончиком посоха.
— Меня судить может только иерусалимский патриарх: он меня рукоположил! — Никон выпрямился, повернулся к Алмазу Иванову. — А ни иерусалимского, ни константинопольского — двух первейших вселенских судий — я не вижу. Что скажешь на это, дьяк?
— Ты же видел грамоту сих патриархов, — лениво отозвался Алмаз Иванов. — И что руку они приложили, власть свою здесь присутствующим передоверяя, знаешь.
— А может, она ложная, грамота-то? — процедил сквозь зубы Никон.
Алмаз Иванов крутил в руках огромный свиток пергамента. Приподнял бровь, засмеялся беззвучно, погрозил патриарху пальцем.
Никон хотел было рыкнуть, но встал антиохийский Макарий, огладил бороду.
— Ясно ли всякому, что александрийский патриарх есть судия вселенский? — Он важно оглядел собор.
Лигарид, щурясь, маслено улыбаясь, перевел с удовольствием его слова.
Умилились лица святых отцов, засветились сладостно их глаза.
— Знаем. Знаем то и признаем…
— Там себе и суди! — перекрыл это сюсюканье злой бас Никона. — В Александрии и Антиохии патриархов нет. Александрийский живет в Каире, Антиохийский в Дамаске.
Макарий от неожиданности икнул, покраснел.
— У вас и престолов-то своих нет, судьи! — Никон усмехнулся, широко зевнул, закрестил рот. Отвернулся, положил подбородок на посох.
Макарий засопел, насупился.
Алексей Михайлович, который все это время сидел съежившись, приподнялся и, поморщившись недовольно, попросил раздраженным голосом:
— Полно вам препираться. Святой отец, пусть он на запросы ответит!
Никон покосился в его сторону. Лицо царя не рассмотрел. Стояло в глазах желтое, золотистое пятно государевой парчи, расплывающееся, переливающееся, искрящееся каменьями, рассыпанными по бармам. Ответил, не отрывая подбородка от посоха:
— Я называюсь великим государем не сам собой, — он перевел глаза на александрийского Паисия. Тому в ухо торопливо нашептывал перевод Лигарид. — Так восхотел и повелел его величество государь. На то у меня и грамоты есть. — Говорил Никон лениво, врастяжку и с таким видом, точно царя здесь и не было.
Алексей Михайлович потоптался, сел на краешек кресла, опустил взгляд. Блеснув перстнями, поднял руку, огладил мягкую русую бородку, принялся накручивать прядь ее на палец.
— А кроме того, — голос Никона наполнился силой, — испокон две власти в мире: духовная и мирская. И как чистая душа выше грязного и греховного тела, так и власть духовная выше власти мирской. Потому-то я, духовной властью облеченный, более великий государь, нежели государь светский! — Поднял руку, готовый опять обрушить свой гнев и на собор, и на царя, но опомнился и закончил скороговоркой: — А с патриаршьего стола я ушел от государева гнева, — сказал, лишь бы что-нибудь сказать, но тут же повернулся к Алексею Михайловичу, воткнул в него тот свой взгляд, от которого женщины падали в обморок, а мужчины бледнели. — А ты, государь?! Ты на коленях меня упрашивал на стол взойти, сыном звал, а теперь против меня свидетельствуешь! Не грешно?.. Э-э, — он устало махнул рукой, — тебе не впервой словами блудить. Ты и ни роду своему неправду свидетельствовал, когда на Москве бунт учинился и люди к тебе приходили.