Елизар Мальцев - От всего сердца
— Правильно! — поддержал Краснопёров. — Я за то, чтоб славу нашего колхоза как можно выше подымать!.. И, скажу по совести, чего греха таить, если вы все в Герои выйдете, то и мне, гляди, чего-нибудь перепадет!
Груне казалось, что она слушает не Краснопёрова, а Родиона. «Сроду бы не сказала, что они в чем-то похожи друг на друга», — подумала она, и это было, пожалуй, самое обидное и горькое.
Когда стали голосовать, она упрямо, единственная из всех, подняла свою руку против.
— Ну и характер у вас, Аграфена Николаевна! — с нескрываемым удивлением протянул Краснопёров.
— Не жалуюсь, — тихо сказала Груня и поднялась из-за стола. — По крайней мере, совесть у меня всегда спокойна.
Она подошла к Родиону и тронула его за рукав гимнастерки:
— Домой пойдешь или здесь еще останешься?
— Побуду тут, — отведя глаза, сказал он. — Надо список звена уточнить…
Лицо его было строгое, почти злое. На улице спокойствие изменило Груне. Она рванулась с крыльца и, нырнув в ближний глухой и темный проулок, побежала. Что-то сдавило ей грудь и не отпускало. Казалось, крикни что есть силы — и отвалится эта всосавшаяся, как клеш, тяжесть, но Груня бежала, стиснув зубы, словно, разжав их, могла лишиться последних сил.
Она опомнилась только у ворот своего дома и, прислонясь к столбу, отдышалась.
В небе клубились серые, ненастные облака — ни просвета, ни звездочки.
«Надо что-нибудь делать — и все пройдет», — подумала Груня. Не заходя в избу, ока взяла в сенях подойник и пошла к стайке. Увидев там свекровь, она прижала к груди подойник.
— А Родион где? Чего это вы порознь? — настороженно спросила Маланья.
— Он сейчас придет, сейчас придет, — торопливо проговорила Груня.
— Шла бы, Груняша, я сама управлюсь…
— Что вы, маманя, я и так вам который день не помогаю, — горячо заговорила Груня, словно испугалась, что свекровь отберет у нее подойник. — Идите, ставьте самовар, я живенько подою…
Маланья вздохнула, постояла минуту, намереваясь, видимо, о чем-то спросить невестку, но не решилась и ушла.
Шаги свекрови растворились в глубине двора, и Груня окунулась в пахучую темь стайки. Лениво пожевывала корова, шумно вздыхая над кормушкой. Груня вдруг обняла ее за теплую шею, прижалась щекой к гладкой, атласной шерсти, и слезы сдавили горло.
— Мама, мамочка моя! — шептала она дрожащими губами, и все замерло в ней от непонятной тоски и боли.
Корова переступила ногами, повела шеей, как бы пытаясь освободиться, и Груня опустилась на низкую скамеечку, стала доить.
«Все обойдется, все перемелется! — убеждала она себя. — Он поймет, что не могла я иначе, не могла!.. Если любит, поймет!..»
Успокаивая, чирикала струи, поднималась к краям подойника пена.
Подбросив в кормушку свежего сена, Груня вышла и подперла колом дверь стайки. Клонясь под тяжестью подойника, она устало передвигала ногами — они словно отяжелели. Сыпал первый, робкий весенний дождь. Поставив подойник на крыльцо, Груня долго стояла, чуть запрокинув голову, принимая в лицо ласковые, прохладные дождинки.
Родион уже был дома. Он ходил из угла в угол по комнате, дымя папиросой. Разговаривать с ним сегодня бесполезно: в нем еще не перебродила злобность.
Они молча поужинали, и Родион ушел в горенку, разделся, погасил свет и лег.
А Груня забралась на печь к сыну и долго сидела в размягчающем, пахнущем ржаным хлебом тепле. Но как только легла, Павлик зашевелился.
— Это ты, баб?
— Спи, это я…
Мальчик придвинулся к Груне и обнял ее прохладную шею теплой мягкой рукой.
— Ты со мной будешь спать, а?
— С тобой, не разговаривай, спи…
Она нащупала впотьмах его мягкие льняные волосы, погладила по голове, поцеловала.
— А почему папа на меня сердится, а? — тихо спросил Павлик, и Груня прижала его к себе.
— Да с чего это ты выдумал? — зашептала она, с трудом перебарывая щекотание в горле. — Вот чудак какой! Папа любит тебя, слышь?
— У него, знаешь, наверно, рана болит, а? Он ходит по избе и хмурится — зубы сожмет и терпит.
— Спи… Ты у меня умник, все примечаешь!..
Мальчик скоро задышал спокойно и глубоко. Теплое его дыхание шевелило у Груни волосы на виске.
Она устало закрыла глаза и расслабила напрягшиеся мускулы.
Груня ждала, что Родион окликнет, позовет ее, но горенка таилась обиженной тишиной.
В избе было душно, как перед грозой.
Глава пятая
В полдень протаяли далекие Алтайские горы с белыми папахами снега на вершинах, с накинутыми на плечи темно-зелеными бурками лесов. Где-то там, у подножья, в лощинке, как в распахнутом поле, пряталась родная деревня.
Сержант Матвей Русанов торопливо шагал по степной дороге, почти не чувствуя тяжести заплечного мешка, набитого разными подарками.
И хотя синели по сторонам знакомые перелески и рощицы, ему все еще не верилось, что только последние километры разлучают его с теми, к кому он стремился всей душой эти годы.
Сколько раз, лежа в прокопченной дымом землянке и слушая приглушенную накатами привычную трескотню пулеметов, он силился представить свое возвращение домой. Путь от станции до деревни давался ему сравнительно легко, но стоило подняться на крылечко родной избы и очутиться перед закрытой дверью, как воображение отказывало ему. Он начинал так волноваться, что уже не в силах был перешагнуть через порожек сеней.
В такие минуты Матвей терялся и, чтобы избавиться от тягостных мыслей, вынимал из кармана гимнастерки помятое, стертое на сгибах письмо и бережно разглаживал его на коленях. И, перечитывая чуть не в сотый раз, будто медленно хмелел.
«Лети мое письмо, извивайся, никому в руки не давайся! А дайся тому, кто рад сердцу моему!
Добрый день, веселая минута, здравствуй, дорогой Матвей Харитонович!
В первых строках моего письма сообщаю вам, что все детишки ваши и отец Харитон Иванович живы и здоровы, того и вам желают.
Пишет это письмо известная вам Фрося. Шлю от себя низкий поклон и пожелание здоровья.
А теперь я расскажу вам про свою жизнь. Я по-прежнему работаю в колхозе дояркой. С весны, может, уйду в полевую бригаду. Жду, когда вернется с курсов Груня Васильцова. Интересно, что она мне присоветует. Самоё меня что-то больше к земле тянет.
Собирали мы с Васильцовой подарки для фронта, то есть для вас. Насбирали целых четыре воза. Если случаем в вашу часть придут, так вы поищите хорошенько, может, свои валенки опознаете, ладные такие чесанки из чистого козьего пуху. Народ насчет подарков оказался сознательный — дают все, не жалеют. Мы-то уж тут как-нибудь, а вам надо в тепле быть. Смерзнешь, так много не навоюешь.
Побывали мы с Груней и в вашей избе. Поглядела я на ваших детишек, и сердце у меня кровью изошло — вроде сироты стали, — никакого за ними досмотру нету. А с дедушки что взять — известно, старый, не под силу ему с ними ладить. Прибрала у них в избе, меньших выкупала. Провозилась с ними до поздней ночи и ночевать осталась.
После того еще несколько раз навешала, думала, гадала и под конец решилась и пишу вам о том письмо.
Если вы, Матвей Харитонович, не против, то я выхожу за вас замуж и перехожу жить в вашу избу. Отвечайте мне скорее, согласны или нет считать меня законной женой и матерью. А то, может, за это время вы раздумали и другую себе подыскали? Если же по-прежнему сердце ваше ко мне лежит, знайте, что детишек ваших ни за что не брошу и отца, что бы ни случилось. Так что сердцем о них не болейте, помните обо всех нас и берегитесь.
Если вам там какие деньги полагаются, высылайте на меня; ребят надо обувать и одевать.
Про все колхозные новости напишу в другой раз. А сейчас остаюсь, если того не против, ваша законная жена, хоть и в загсе не записанная. Ефросинья Егоровна по вашей фамилии — Русанова.
Жду ответа, как соловей лета!»
В тот день, когда это письмо вспорхнуло в руках Матвея, ему казалось, что на свете нет более счастливого человека, чем он. Оно перевернуло всю его жизнь. Русанов и воевать как-то стал по-другому. Сознание того, что он должен вернуться к Фросе со славой и не покалеченным, а здоровым, родило в нем ту ясную и беспощадную в своей затаенности ненависть и подкрепленную дисциплиной и волей осторожность, которые делают воина неуязвимым. Фросино письмо словно заговорило Матвея от всех случайностей, и он прошел всю войну со своей батареей, не получив ни одной царапины, хотя бывал в десятках жестоких, кровопролитных сражений и дрался, не жалея себя.
И вот теперь он шел по широкой степной дороге, приближаясь к родной деревне. Сердце не унималось: то билось в виски, то принималось токать в боку, то, казалось, переселяясь в веко, дергало его, как за ниточку.
Косматые горы все круче поднимались навстречу. Сумерки крались по степи, копились фиолетовым дымом у перелесков.