Владимир Личутин - Вдова Нюра
Вдруг из горенки позвала дочь Симка, перебила Анисью на слове: «Ма, иди-ко сюда, чего ли скажу тебе».
– А от тоже девка, поговорить с гостями не даст, – заворчала Анисья, еще не в силах отойти от воспоминаний, разгорелась вся, лицо пошло крапивными пятнами. – Леший тебе надо? – закричала на девку, но все же в горенку пошла. Через полуоткрытую дверь было слышно, как Симка выговаривала матери:
– Стыдно ведь, мама, Сталин умер, а к каждому слову бога приплетаешь…
– А тебе што?
– Да так…
– Если бога нету, церкви нашто открывать. Говорят, вон даже академия церковная существует. Чего ли, значит, есть?
– Выдумка все, – настаивала Симка.
– И откуда ты все только знаешь, дочка? После войны-то сколько открыли. Велят вспоминать…
– А кто велит, ну скажи, кто?
– Да отстань ты, привязка. Ты матери рот не затыкай, слышишь, – совсем не строжаясь, каким-то довольным голосом прикрикнула Анисья и вышла на кухню. – Про старое-то рассказываю дочке, дак не верит. Говорит, вру все.
Нюра отмолчалась, и доверие, протянувшееся совсем недавно между двумя бабьими душами, не то чтобы лопнуло внезапно, но как-то ослабело, чтобы когда-то вновь нежданно всплыть и натянуть сокрытые боли. Из бутылки старуха отлила в чайную чашку: «Это для Мартына, пусть причастится», а бутылку с одонками заткнула бумажной скруткой и поставила в пестерь. Потом неожиданно сказала деревянным, натянутым голосом:
– Аниська, ты отдай мне фотку с образами…
– Ты что, баба Нюра, там же Клавдеюшка мой.
– А ты отдай, – настаивала Питерка, тыкая кривым пальцем в коричневую деревянную рамку, та шаталась на крохотном гвоздике и готова была свалиться. – Ты отдай, может, молиться на нее хочу, – скрипуче засмеялась старуха, все так же не глядя в сторону невестки, брови круто сошлись к переносице и прикрыли выцветшие глаза.
– Н-не, чего хочешь другое, а это нет. Памятка ведь, – наотрез отказала Анисья.
Нюра в сердцах забурела лицом, отодвинула чашку от себя, расплескивая чай по столешне, и было совсем намерилась встать, но вдруг предложила, ошарашивая хозяйку и сбивая с толку ее простодушное сердце.
– Тогда продай, Аниська, – сказала Питерка, теребя засаленные лямки пестеря, потом отмахнула крышку и выметнула из берестяного нутра огненную лисью шкурку с дымчатой искрой по иглистому ворсу и скользящим махом руки накинула ее на край столешни. Лиса, словно бы живая, колыхнулась, и легкое пламя, вернее, отблеск сумеречного льдистого света прощально заструился по шкуре.
– Неуж нынче добыла? – удивленно спросила Анисья. Но Питерка молчала, обиженно склоня голову, и крупные вены на лбу вспухли кровью. – Ты уж старая ведь, баба Нюра, а все как девочка. Ну не пообидься, прошу тебя. Нам ли с тобой друг на друга обидеться?
– Так, может, я глупа? – в упор спросила Нюра. – Ты скажи, может, я глупа?
– Да нет, вроде ты ничего глупого не делаешь, – согласилась Анисья.
– Тогда ты из меня глупую не строй, – и, больше не спрашивая дозволения, Нюра потянулась и сдернула с гвоздика деревянную рамку. Анисья только махнула рукой, подумала: «У старых всегда винтик за винтик, когда ли я такой же буду».
– Лису-то забери обратно, денег за нее получишь…
– Симке на воротник. Не заметили, как и выросла. Уже меня Бабой Ягой кличет.
– Она скажет, уховертка. Не-не, баба Нюра, таких подарков нам не надо.
– Ну, Аниська, с тобой нельзя по-людски говорить. Все круть-верть. Я ли об вас не греюсь? А на эту зверину я все злюсь, такая пакость. – И Нюра оттолкнула лису от себя. Шкура неслышно свалилась на пол, Анисья торопливо нагнулась, потом набросила на одно плечо, ласкаясь щекою о скользкий рыжий мех.
– Это не та ли, баба Нюра, лиса-хитровановна, что у тебя росла?
– Тьфу, пакость, – сплюнула Питерка. – На прошлой неделе всех кур распотрошила, оставила меня без яичек. В дом-то захожу, на́ тебе, побоище мамаево, один петух на воронце дрожит, да и тот без хвоста. Зараза такая, обвела старуху вокруг пальцев, все лисонькой, все лисонькой!
– Так она и есть лиса, – сказала Анисья, спешно убегая в запечье, чтобы не увидела старуха, как распирает ее смех: в темном закутке женщина долго откашливалась, словно бы в горле застряло что, и промокала фартуком слезу.
– Знаю, что не корова, – горячилась Нюра, играя порывисто бровями, и только застуженные жизнью глаза не оживали никак, в них уже напостоянно заселилась зима, и потому они были бесстрастны и тоскливы. – Думала, душа у нее, у собаки дикой. Не я ли ее с соски выходила, а она со мной чего утворила? Думала, поживет, дак спущу на волю. А зверь, он зверь и есть. Послушлива была, уж такая кисанька, только баловать начнет, я сразу котомку собираю и строжу: слушаться не будешь, дак насовсем уйду. Да нет, не нами сказано: что взято – еще не свое, а не свое, дак не удержишь, меж пальцей вытечет.
– Это у них порода такая, лисовая, – утешила Анисья, сливая в ведерко молоко. – Недаром говорят, лисой обовьется…
– Вот уж не терплю пакостливых. Касть такая. Нет хуже на свете пакостливых да завидных. Бабкиным курам позавидовала. В доме-то жила дак как своя. Ты прибери шкуру-то, не томи меня.
3
Еще вся дорога была впереди, и Нюра заторопилась. Теперь она спускалась по деревне чуть внаклонку, стараясь не качнуть ведерко с молоком. Настояла Аниська взять с собой, да, по правде говоря, Нюра не особенно и отказывалась: своей коровы не держит, сил нет на нее, а парного молочка в охотку попить.
Небо уже позеленело, а дальний лес, куда предстояло войти, был по-вечернему мрачен и окутан кисеей сумерек, выплывающих из суземов. Тени у изб загрубели и, казалось, жили отдельными черными существами на снегу, кое-где наледь окон затеплилась ранним светом, видно, керосином в тех домах жили богато и не прижаливали этого добра. Деревня настаивалась тишиной, сонно смирела и потому становилась особенно домовитой и желанной.
Нюра скользила по улице, догоняя свою легкую, едва прояснившуюся тень, и Вазица теперь не казалась ей такой чужой и своенравной, как утром. Душа была согрета и ублажена недавним застольем, и старуха сейчас подробно вспоминала, что пила-ела да какие разговоры вела, и была особенно радая, что, одарив Симку лисой, хоть как-то услужила Анисье добром за постоянную приветливость. А ведь что может быть дороже совестливой и отзывчивой доброты?
Нюра прокатила мимо отцовского дома: и хотелось бы задержаться подле, перекинуться с родичами словом-другим, но пустой ныне стояла изба, сиротски чернели небольшие оконца и крыльцо в две ступешки перемело снежным сугробом. Значит, племянница Юлия Парамоновна этой зимой не навестит свое поместье, а ему бы поддержка нужна: двор-то провалился, по-собачьи скалился, не диво, если завалит кого, ведь постоянно подле ребятишки толкутся, свою войну ведут. Ох, Юлька-Юлька, зря ты свое хозяйство зоришь, где-то на дальней местности головушку пришатила, да чужая-то сторона пуще неволи. Еще не знаешь, где до веку своего насидишься да пластом належишься.
Потом была школа, чуть дальше – интернат, напротив – сельсовет. «И поныне живут в бывших кулацких хоромах, – подумала Нюра, – хозяева-то давно погинули, а избам износу нет».
Еще ниже, подле самой реки накренился бывший дом свекра Осипа Усана: уж тоже худенек стар двор, седлом крыша прогнулась. Наверху теплился свет керосиновой лампы, там поместилась почта; боковушку в три окна занимал медпункт; в нижней половине расположилась заготпушнина, окна наглухо придавлены ставнями да окованы кузнечным железом; а зимнюю избу занимала последняя из живых Усанов, золовка Калиства. С войны вдовеет она, муж в обозе до Берлина дошел, а там порезали его конокрады уже после замирения. Сыновья тоже на чужой стороне легли в братских могилах – земля большая, всех приняла, и незаметно стало, а одна дочка в городе устроилась, тоже семья, ей не до мамки ныне, своими детьми живет, ими и дышит. И Калиства в будний ли день, в праздник ли сидит на облюбованном месте подле оконца в газетный листок и все чего-то высматривает на улице. Может, чудится вдове, что вот сейчас, охлопывая катанки и кренясь на плоховатую левую ногу, раздвинет запоры в ограде ее благоверный муженек Василист, лошадь нахраписто, почуяв жилье, вдернет в заулок розвальни, а в них в охапку с гармошкой врастяжку хмельно лежат ее парни-погодки…
Кто ее знает, что высматривает золовка Калиства в своем заулке, какие картины, одна чуднее другой, рисуются в переменчивом просвете окон, и Нюра, невольно заметив размытое сумерками лицо, даже затормозила лыжи, словно бы намерилась завернуть к вдовице, но потом вспомнила позднее время, и дальнюю дорогу, да свои семьдесят два года, потому отмахнулась от Калиствы и ее одиночества шубной рукавицей. «В другой раз как ли зайду, – решила Нюра, осторожно накатываясь на реку. – Ведь в двух домах зараз не гостят».
… Ой-ой, восемь девок было у свекра Осипа да три парня, а из живых осталась одна средняя, Калиства. Люди, как вода, текут, и не видно их. По ранешней-то глупости пела, бывало: «Умерла свекровушка, не болит головушка. Как бы свекра уморить, я бы знала, как прожить».