Владимир Муссалитин - Восемнадцатый скорый
Антонина удивлялась терпению матери, тому, как она может жить с таким человеком. Доведись ей мыкать так, ушла бы не задумываясь. Однажды, после очередного выступления отчима, когда Иван Алексеевич особенно распоясался и в своих издевках над матерью стал просто ненавистен ей, Антонина спросила, что вообще-то держит мать возле отчима. По тому, как растерялась мать, как виновато глянула на дочь, Антонина поняла, что мать, как бы ни обижал ее и впредь Иван Алексеевич, готова все стерпеть, будучи уверена, что отчим рано или поздно опомнится.
Привыкшая всех жалеть, мать и Ивана Алексеевича жалела, смиренно снося его дурные выходки. Она, быть может, и не оправдывала его, но и не особенно винила, считая причиной столь ужасного характера отчима различные обстоятельства, а именно войну и связанные о нею ранения и контузию, которые в корне изменили характер Ивана Алексеевича, бывшего раньше, по словам матери, человеком неплохим, не хуже, чем другие мужчины (разве бы пошла она с ребенком на руках за плохого человека?). И, сознавая свою беспомощность, невозможность что-либо поправить, изменить, мать, не долго терзая сердце обидой, великодушно прощала супруга.
Трудно было Антонине понять мать. Обстановка в доме тяготила. Она и на железную дорогу пошла из-за того, чтобы как можно реже видеть раболепство, унижение матери, потворствующей всем прихотям отчима.
Антонина не спеша обошла вагон, который теперь переходил в руки девчат из экипировочной бригады, нехотя надела форменное пальто.
На дворе моросил мелкий дождик.
— Осторожнее, тут лужа, — крикнула снизу предупредительно Женька.
Антонина на минуту задержалась на подножке, выбирая место посуше, спрыгнула на землю.
Их поставили в дальний конец тупика, и до резерва проводников, до асфальта, отсюда было с добрый километр. Они шли между мокрыми громадинами вагонов, образующих собой длинный коридор. Женька делала попытки разговорить Антонину, но та упорно отмалчивалась.
— Завтра пойду в кино, а то уже и забыла, когда последний раз была. А нет, завтра не удастся. Целый воз стирки.
— Сходи в прачечную, — отозвалась Антонина, хотя сама стирала на руках и была противницей отдавать белье в машинную стирку. Считала — никто так, как сама, не подсинит, не отбелит.
— Ну да, скажешь тоже, чего же сама не носишь? — недоверчиво возразила Женька.
Антонина промолчала.
На автобусном кольце было малолюдно. Антонина, привыкшая всегда ходить пешком, на этот раз изменила своей привычке. Сказалась и усталость от дороги, и колкая февральская морось.
Женьке надо было ехать в другую сторону, и у автобуса они простились. Антонина глянула в окно. Женька стояла понуро, не сводя глаз с автобуса. Такой незащищенной и жалкой была она сейчас, что в груди у Антонины защемило, и она поспешно, чтобы поскорее освободиться от неловкого гнетущего чувства, приветливо, махнула рукой…
Дом, в котором жила Антонина, стоял в самой середине Водопроводного переулка, на взгорке. Среди других одноэтажных построек он выделялся разве что ветхостью, неухоженностью. Иван Алексеевич, не отличавшийся большой хозяйственностью, с тех пор как в доме побывала комиссия из райисполкома, потерял всякий интерес к своему жилищу. Соседи, несмотря на известие о скором сносе, по-прежнему копошились на своих участках, что-то строгали, приколачивали, подправляли, будто и не собирались сниматься с привычных мест. Иван же Алексеевич палец о палец не ударил. Не хозяином, гостем — дорогим, требующим особого внимания, — чувствовал себя в доме. Трудно было угодить привередливому мужчине, чуть что впадающему в ярость. Чаще всего это случалось в дни похмелья. Всклокоченный, зло и громко ругаясь, отчим носился по дому, швыряя на пол все, что попадалось под руку. А мать, забившись в уголок, сидела ни жива ни мертва, пережидая бурю…
То и дело оскальзываясь, Антонина поднялась по раскисшей дороге к дому. Придерживаясь рукой за ствол высокого, разросшегося тополя, меж мокрых ветвей которого торчали дряблые, тронутые чернотой листья, отерла о траву сапоги. Мать уже заметила ее, всплеснула радостно руками, заметалась по комнате, выскочила на крыльцо, перехватывая из рук Антонины тяжелую сумку.
— Входи, доченька. Уж не чаяла, когда вернешься.
Мать говорила торопливо, словно бы они не виделись целую вечность.
— Дай-ка я тебя поцелую. Ишь как исхудала, почернела. Один нос остался. Голодом, что ли, моришь себя?
Антонина развязала платок, скинула пальто. Оглядела комнату, стараясь проникнуть взглядом за перегородку, на половину отчима.
Мать уловила ее напряженный взгляд.
— С утра как ушел, так ни слуху ни духу. Сегодня как знаешь, двенадцатое.
Двенадцатого отчиму приносили пенсию. Двенадцатого начинался загул.
Мать уже суетилась у плиты.
— Давай-ка, дочка, обедать. Ждать нашего барина не будем. Неизвестно, когда заявится.
Антонина раскрыла сумку, передавая матери столичные гостинцы: кулек с апельсинами, крупную в целлофановой упаковке курицу, пакет с яблоками.
— Все жизнь плоха! Разве раньше купил бы? — приговаривала мать, втискивая гостинцы в старенький, тесный холодильник. — Заелись люди. Сами не знают, чего хотят.
— Ты, мать, прямо как старуха поешь!
— А кто ж я, дочка? Старуха и есть. Прошли, пронеслись мои годочки.
— Да ладно тебе, — сказала Антонина. — Ты еще у меня молодая.
— Ну, конечно же, дочка, особенно против бабы Груни.
Жила такая на соседней, Садовой улице древняя, мохом поросшая старуха-вековуха.
Мать засмеялась, видимо вспомнив что-то особенно забавное из жития этой древней старушки, и принялась собирать на стол.
— Как съездилось, дочка?
— Нормально!
— Что такая невеселая? Случилось что?
Мать резала хлеб, искоса поглядывая на дочь. Чутье редко подводило ее. Сразу же уловила: с дочерью что-то неладное. Но Антонина такая скрытная, первая не начнет, вот и будет кружить мать в разговоре, то с одной, то с другой стороны подступаясь к тому, о чем болит душа дочери, пока не дознается.
Антонина ушла от ответа.
— У тебя-то как? К врачу ходила?
— Страшно что-то, дочка!
— Чего же там страшного? Зато будешь с новыми зубами.
— Да это верно. Только говорят, тяжелое дело — корни рвать.
— Ты больше слушай!
— Хорошо, дочка, на следующей неделе схожу. Обещаю! — поспешно согласилась мать, чувствуя, что разговор лишь сердит Антонину.
Поели горячей лапши.
— Хорошо, когда с пылу с жару. А его где-то нелегкая носит. Потом заявится — разогревай, — сетовала мать, разливая по пиалам зеленый чай.
Приохотилась она к чаю здесь, в Киргизии, куда занесло ее из-под Орла в голодном сорок шестом. Далекий Пишпек показался ей в ту пору раем. И тепло, и всякие фрукты почти задаром. Непривычны поначалу были и говор, и люди нерусские, да свыклась, стерпелась. А когда в родных местах жизнь наладилась и родичи стали назад звать, уже и стронуться было тяжело. Как-никак — хозяйство: две козы, поросенок, с десяток кур. Опять же, своя хатенка. Одна-то она, может, и решилась бы, да Александр, муж, против был. Не мог оставить старых родителей, которые уж свой век доживали. Не хотел, чтобы чужие люди им глаза закрывали. А сам по дороге, в которую старые собирались, раньше родителей ушел. Под Рыбачьим машина перевернулась. Гроб даже не открывали. Тонюшке тогда третий годик шел. И остались у нее на руках малая да старые, за которыми не меньший уход нужен.
Так в хлопотах и заботах не заметила, как и жизнь пролетела. Думала на старости покой обрести. Да где там! И противилась душа замужеству, да подумала: отчим, конечно, не отец, но все же будет кому заступиться за дочь, помочь в случае чего. И потом, Ивана знала давно, в одной автобазе с Александром работал, дружил с ним, потому, так и не устроив к сорока пяти свою судьбу, и посватал ее. Ну и решилась она. Неплохо жили поначалу, а потом все наперекосяк пошло.
Антонина собрала со стола, снесла в мойку посуду.
— Отдохнула бы, дочка, сама вымою.
Но Антонина уже гремела тарелками.
— Иди телевизор смотреть!
Мать прошла в угол, сняла с широкого полированного «Рубина» светло-синее покрывало. Щелкнула выключателем. Замерцал молочно-голубым светом просторный экран, прорезались голоса.
— Что-нибудь интересное? — спросила Антонина, расставляя в сушке тарелки.
— Сама не знаю, — отозвалась мать, — программу-то вырезать забыли.
Антонина принесла стулья. Матери поставила поближе к телевизору. Мать живо отодвинула свой стул в сторону.
— Садись удобнее, дочка.
— Сиди, сиди, — устало отозвалась Антонина.
Дуэт — скрипач и пианист — играли незнакомое, но нежное, красивое. И на душе стало покойно и благостно, отлетели прочь заботы, тревоги, и только сладкие, неясные грезы томили душу. Антонина прикрыла глаза, всецело отдаваясь покою и неге… Очнулась от тишины. Мать, оберегая ее сон, предусмотрительно выключила телевизор.