Николай Серов - Комбат
— Сядь со мной, Сашенька, посидим, — вздохнув, проговорил он.
Она послушно села рядом.
— Уж как-нибудь, что уж делать-то?.. — сказал он единственно, что можно было сказать.
Она молчала, глядя перед собой все тем же страдальческим взглядом. Он тоже помолчал, потом стал рассказывать.
— Две семьи их. У одной трое ребятишек, у другой двое. Сказывают, что третьего дорогой похоронили… С самолета убил немец… Не на людей, так на кого же надеяться им еще? Их в Макарьин дом селят, хочу вот постеклить пойти.
— Знамо, не без стекол же им жить, — проговорила она обрадованно, что можно-таки помочь людям, и ей, значит, можно выйти на люди, что-то поделать вместе со всеми. — А я пойду, помыть хоть помогу.
— Поди, поди, — одобрительно сказал он, довольный, что расковал ей душу.
Сам поднялся на поветь, где в углу, перед специально прорубленным оконцем, прилажен у него был верстачок, достал аккуратно завернутые в тряпку стекольные гвоздики, алмаз в долбленом чехле и, вынув из ящика стекла, тоже пошел на улицу. Народ уж вовсю хлопотал в Макарьином доме. Выносили сор, сметали паутину со стен и потолка, бегали с ведрами воды. Кумекавший в печном деле, тоже уже состарившийся, хоть и был на пятнадцать лет моложе, Степан Петрович покрикивал, чтобы несли песок и воду. Гошка возился с дверями. Проходя мимо него, старик остановился и тихо, но торжествующе-насмешливо сказал:
— Слыхал, что председатель сказал, а? Нечо нам бояться-то, а ты: «Пропадем».
— Мало ли слов разных сказано, а что вышло? — тоже тихо усмехнулся Гошка.
— Дед мне говаривал: не путай попа с подсолнухом, хоть и у обоих шляпы, да суть разная. Теперя во как надо жить, — старик крепко сжал кулак. — А ты как живешь, а? Гляди, голову потеряешь, взаймы не дадут, нет!
Доски на окнах содрали уж, и старик оглядел сначала все рамы, прикинув, что можно пустить в дело из оставшихся стекол и как лучше использовать новые. Двум Мишкам-подросткам велено было помогать ему, и они ходили рядом, ожидая, что он заставит делать.
Когда помощники положили на стол первую раму и он, не доверяя их старанью, сам вынул оставшиеся стекла и, примерив новое стекло, повел по нему алмазом, почувствовал, что руки дрожат. Он напряг все силы, чтобы унять эту дрожь, — ничего не выходило, — алмаз не шел плавно, как прежде. Оба Мишки переглянулись; заметив это, и он прикрикнул на них.
— Ну чего под руку-то глядеть? Эка невидаль! — И, проведя ладонью по вспотевшему лбу, подумал: «Неужто совсем слабну?»
Однако, скрывая свое расстройство под насупленностью, взялся за кромку стекла и нажал вниз. Но вместо привычного хруста раздался звон — стекло лопнуло. Звон этот показался ему настолько силен, что он вздрогнул, потом оглянулся узнать, как восприняли люди этот пробежавший, казалось, по всем жилочкам его тела звук. Все занимались своим делом, будто ничего и не случилось, и он удивился этому, как удивлялся всегда людской невнимательности. Только оба Мишки, видя, как у него застыло в отчаянии лицо, сказали по очереди:
— Поди, стол неровный…
— А может, раньше треснутое было…
Он молча опустился на лавку и, глядя только на свои руки с крючковатыми пальцами, думал: «…Руки… Рученьки вы мои… И добро бы в другой раз, так теперь вот, когда последнее… И испортил… Ни на что негож уж, видно, делаюсь… Ни на что…».
— Дедушка Иван, — робко проговорил один из Мишек, — ведь не сегодня вот надо, да и сумеречно уж…
Он с благодарностью поглядел на подростка, встал и ответил:
— Завтра и дела завтрашние будут.
Потом приладился со всею тщательностью для новой резки, несколько раз потерев стекло на месте реза, словно в этом именно и была вся беда, и, собравшись со всеми силами, медленно повел алмазом опять.
Когда надрез был сделан, он почувствовал непривычную робость, точно впервые ему было такое дело, и все не решался взяться за стекло. Но не стоять же так вечно? Взялся, нажал, отломилось, как нужно. Он передохнул так, точно свалил с себя тяжелый груз, и стал работать сосредоточенно и старательно. Но никакой спорости в деле не было — колупанье, а не работа…
Когда на следующее утро проснулся, сердце ныло и смутно было на душе. «Отчего же хмарь такая на меня села, — подумал он, — как перед бедой какой?» Потом вспомнил, с чем уснул, и понял все.
«Спишь, а сердце-то свое знает, болит… Неужто и правду вещает беду мне? Неужто обезручиваю совсем?»
И, проверяя себя, он за спиной оперся руками на печь, думая: «Удержусь или нет?» Руки держали его твердо, и он обрадовался уже, но вдруг какая-то неуемная дрожь пробежала по ним, и он плюхнулся на спину.
Загоревал было окончательно, но потом подумал: «И чего дивлюсь? Чего мучаюсь? Не сороковой год пошел — пожито, поделано! Радоваться надо, что на своих ногах стою — на руках у людей не повис».
Внуки одолевали его.
— А чего делать будем, а, деда? — постоянно спрашивала Светланка.
Она спрашивала с надеждой, что он не уйдет, останется с ними. Но он, скрепя сердце, отвечал:
— Надо ведь…
А сегодня, сам радуясь не меньше ихнего, сказал:
— Пойдем стекла к беженкам вставлять. Вчера не успел, так просили доделать.
Батюшки, что у них было радости! Глазенки засияли, все окружили его, чтобы он приласкал каждого вперед других и скорее, и он, гладя их по головкам и целуя, только что не плакал… Потом насилу сообразил, как без обиды идти каждому с ним за руку. Поладили на том, что сначала идет один, потом другой, и так все по очереди.
Первой была очередь Светланки, как самой младшей. Другою рукой он нес стекла. Остальные ребятишки шли, стараясь не остаться сзади, норовя быть ближе с ним, и он беспокоился — не наткнулись бы на стекло или не сунулись под ноги. То и дело останавливал то одного, то другого.
— Остерегись. Под ноги не сунься.
Беженки, видать, торопились перебраться на постоянное место — из трубы Макарьина дома валил дым, и одна из беженок прибивала фанерку на место выбитого стекла.
Это была крепкая в кости женщина, русая и кареглазая. Видать, и в деле бывалая — молотком орудовала, как мужик. Но старик с неудовольствием посмотрел на нее.
«Добро, видать, беречь не научена, — подумал он, — а тем более чужое. Лупит в раму гвозди вон какие, и хоть бы те што!»
— Это ты что же делашь, а? — подойдя, неласково спросил он.
— Не лето красное нараспашку-то жить, — тоже вспыхнула беженка.
— Знамо, не лето красное, не понимаем, что ли? Скоро ли вот соберешься? — кивнул он на ребятишек, Она поглядела на такое обилие детей и спросила:
— И все ваши?
— Знамо, не ворованные.
— Извини, дедушка, я не знала, что придешь.
— Ну чего там? Ладно… И чего уж вы сюда сразу? Не пожилось у хозяев?
— Нет, хозяева хорошие, да ведь надо и к месту определяться. Все вон как рано на работу ушли, чего же мы будем сидеть?
— Хорошее дело! — уже с уважением посмотрел он на нее.
Вторая беженка была безучастной ко всему. Когда он вошел, она сидела на лавке отрешенно. Равнодушно глянув на него, снова опустила глаза. Непричесанные черные волосы прядями выбивались у нее из-под платка. На худом лице только и остались, что печальные глаза. Судя по совсем еще маленьким, но таким же черноволосым, похожим на нее, молчаливым и пришибленным ребятишкам, она выглядела куда старше своих лет.
«Ишь исстрадалась, сердешная… — подумал старик. — Легко ли сына лишиться! А ребятишки-то?.. Что видели они? Что знают? Нет, так не годится!»
Положив стекло на стол, он попросил первую беженку:
— Ты смеряй, какое стекло там надо, а я потом вырежу, чего из-за одного стекла раму вынимать?
— Ладно, — ответила она и вышла на улицу.
Вторая беженка тихо, как бы себе только, безнадежно заметила:
— К чему это все?..
— Как это к чему? — удивился он. — Разве без стекол можно жить?
— Жить… — усмехнулась она и повторила, покачав головою: — Жить… В третьем уж месте так-то собираемся жить…
— Ну, теперь сумневаться не приходится! — уверенно проговорил он. — У нас поживете — и домой. Еще дед мне говаривал: когда француз на Москву шел, а потом и взял ее, у нас тут боялись, а не допустили его до нас. И теперь не допустят! Нет! Этого никогда не бывало и не будет!
Убежденно-уверенный тон его изумил беженку. Она внимательно поглядела на него, и усмешки уже не было в ее взгляде. Она смотрела на него взглядом человека, пытающегося понять, кто перед ним: от наивности или глупости чудак, или умный, уверенный в своих словах человек?
Подсев к ней, тихо, чтобы не слышали дети, он попросил:
— Ты послушай, что скажу. У меня вот было старший сын по весне утонул… Давно еще… Мы с покойницей женой чуть с ума не сошли… — Рассказывал он так, будто горе случилось только что. И эта вновь ожившая боль его так сильно звучала в его голосе, что беженка уже сочувствовала ему и, тоже понимая его, слушала, затаив дыхание. — Жить не хотелось… Да, неохота было жить… И вот приходит к нам тесть и говорит: не дело, ребята! Вы как хотите, а об других-то детях кто заботиться должен? Погляди-ка, до чего вы их довели, сердечных… Ведь всякому свой груз по плечу, а вы на них вон что валите! Потом всю жизнь будете маяться, глядя на них. Душа не тело: поломаешь — не срастишь. И стали мы при ребятах держаться, вроде ничего и не случилось. Повеселели они и забыли горе-то. Ребятишки-то ведь не памятливы на обиду ли, на горе ли. Уж как самим было, одни ночи темные знают, а ребят оберегли. Ты одна, тебе тяжелей, а все надо держаться… Уж на что сил хватит… Ко мне приходи, поговоришь — легче станет… Я ведь понимаю…