Николай Серов - Комбат
Подсев к ней, тихо, чтобы не слышали дети, он попросил:
— Ты послушай, что скажу. У меня вот было старший сын по весне утонул… Давно еще… Мы с покойницей женой чуть с ума не сошли… — Рассказывал он так, будто горе случилось только что. И эта вновь ожившая боль его так сильно звучала в его голосе, что беженка уже сочувствовала ему и, тоже понимая его, слушала, затаив дыхание. — Жить не хотелось… Да, неохота было жить… И вот приходит к нам тесть и говорит: не дело, ребята! Вы как хотите, а об других-то детях кто заботиться должен? Погляди-ка, до чего вы их довели, сердечных… Ведь всякому свой груз по плечу, а вы на них вон что валите! Потом всю жизнь будете маяться, глядя на них. Душа не тело: поломаешь — не срастишь. И стали мы при ребятах держаться, вроде ничего и не случилось. Повеселели они и забыли горе-то. Ребятишки-то ведь не памятливы на обиду ли, на горе ли. Уж как самим было, одни ночи темные знают, а ребят оберегли. Ты одна, тебе тяжелей, а все надо держаться… Уж на что сил хватит… Ко мне приходи, поговоришь — легче станет… Я ведь понимаю…
Она стискивала, стискивала губы и не выдержала, зарыдала, тихо, не разжимая рта. Девочка ее, лет семи, подбежав, обвила ее ручонками и, прильнув к ней, выговорила:
— Мам… — потом опять: — Мама… — И снова: — Мам…
Слез не было в ее глазах, видно, все уж выплакала, и в этом слове «мам», произносимом с перерывами, звучала не своя боль, а жалость к матери и боязнь за нее. И вот это-то не по-детски переживаемое чувство озабоченности за мать потрясло старика. Если бы она плакала вместе с матерью, это было бы легче перенести, а сейчас… Он забыл все и неловко толкнул беженку, повернувшись к девочке. Взяв ее за плечи и отняв от матери, глядя ей в глаза, он зашептал:
— Что ты, милая?.. Что ты?… Не надо… Ну, не надо… Что ты?.. Мама перестанет… Не будет больше, что ты?..
В лице его, в словах, в голосе выражалось столько участия, столько сердечности, столько теплоты, что только каменная душа не поняла бы и не почувствовала этого. И беженка почувствовала и поддержала его. Обняв дочь, прижала ее к себе и, смахнув слезы с лица, стараясь улыбаться, проговорила:
— Глупая ты моя, дорогая ты моя… Не буду больше, не буду, успокойся…
Старик так растревожился, что не заметил еще одного плачущего человека. Это был сын беженки, лет пяти, не больше.
Он стоял в сторонке и тихо, горько плакал. Он плакал горем забытого вниманием и лаской ребенка. И если они трое не замечали его, то все дети не замечали их, а глядели на этого малыша и уже растирали кулачонками слезы на своих лицах. Старик и заметил прежде, что плачет Светланка, а потом только, чуть повернувшись, куда смотрела она, увидел и мальчика.
«Эк до чего допустила детей!»— рассердился он. Резкие слова готовы были сорваться с языка, но беженка тоже заметила сына, подхватила его на руки, обняла.
— Ну прости меня, прости… Ну не плачь, маленький ты мой, не плачь…
И в голосе ее было столько любви и раскаяния, что старик смяк, промолчал. Не желая мешать им, подошел к внучатам, покачал головою:
— Ну и ну, вот так вот! А я-то всем говорю, что вы у меня герои. А вы расплакались. Ну ничего, слеза не только жжет, но и душу моет… Ну-ка, давайте-ка я вас утру.
Разговаривая таким образом, он утер всем лица, особое старанье приложив к носам, и они один по одному затихли, поуспокоились. Надо было чем-то занять их, чтобы они забылись. Поглядел на беженку и, увидев, что она сидит, прижав детей, и как в забытьи каком-то покачивает их на коленях, понял, что надо рассеять и ее тяжелые думы.
— Вот что, — проговорил он, подойдя к ней, — собирайся-ка да поди погуляй с ребятами. Оглядеться-то ведь надо на новом месте.
Она посмотрела на него и, видно, поняла, чего он хотел. Захлопотала, заторопилась, словно хотела убежать от пережитого только что душевного напряжения.
Когда причесалась да повязалась другим платком, старик удивился: «Вишь, ведь ладная какая!»
Она была стройна, высока ростом. И ребятишки ее, причесанные и обласканные, тоже выглядели по-другому.
— Ну, дети, — проговорила она всем и взяла одною рукою сына, другою Светланку. И ребятишки пошли за ней. От деда их увести всегда было не просто, а тут пошли.
«Ишь ты!» — удивился старик.
— Ну-ка покажите-ка нам, что тут у вас есть интересного? — донесся голос ее с улицы. В этом голосе, в интонации его была заинтересованность человека, понимающего, что сейчас важно не то, что нужно тебе, а то, что раскроет ребячьи души и уведет их в мир детских забот и увлечений.
«Ишь ты!» — опять подумал старик, уже с уважением.
— Она кто? — спросил вошедшую в дом, помогавшую ему беженку.
— Учительница наша. Уж я и так и этак с ней — закаменела… Как вы начали говорить, так я и не показывалась — подумает еще, говорила чего. Она страсть чуткая… Спасибо, дедушка…
— Я не службу служил, — обиделся он. — Ну давай дело делать.
Когда взял алмаз, вспомнилось вчерашнее, и оробел.
«Ровно только жить начинаю…» — подумал невесело.
Беженка ожидающе смотрела на него.
«Будь что будет», — решился он и коснулся алмазом стекла. Рука шла без дрожи, однако былая уверенность не возвращалась к нему. Прежде чем отломить стекло, он несколько раз постукал снизу против реза, пока не забелела по нему трещинка. Стекло не отломилось, а почти без усилия располовинилось как надо. Он работал и думал: «Вот где горе-то настоящее. Мы еще что. Все у себя дома, как-нибудь проживем. А ведь у них тут ни родных никого, ни знакомых. Легко ли всю-то прежнюю жизнь, все-то былое бросить…»
6Несколько дней всего он был спокоен, что фашист не потревожит их, но потом снова сумятица охватила душу. Пришли уж в деревню две похоронных, но никто из ушедших в армию, хоть бы на день, не побывал дома. И вдруг по ранению приехал Васюха Ковалев.
И поглядеть на него хотелось, свой человек, как же, но главное было в том, чтобы услышать очевидца и понять, как там, в армии, дела, как мужья, сыновья, братья, можно ли надеяться, что удержат немца, не пустят сюда.
Когда он пришел, в доме Ковалевых было не протолкнуться. Но ему сразу дали дорогу, и он прошел вперед.
Василий был черен волосом, смугл и худощав в мать. Одет в незаношенную гимнастерку и брюки, довольно крепкие еще сапоги. Старик сразу отметил это про себя: «Слава богу, одевают, видно, ничего».
Правая рука Василия была в бинтах на перевязи. Степанида вырастила сына одна и теперь была радешенька, не выскажешь и как. Она сидела за столом, уперев голову в ладони, и не сводила с него глаз. На столе стояла водка и закуска, Василий был уже хмельной. По глазам гостей было понятно, что наливалось всем.
— А ты, дедушка Иван, все такой же, — улыбкой встретил его Василий.
— Чего мне сделается? Я ведь как гриб в кадке — чем жизнь меня крепче солит, тем дольше не порчусь, — тоже с улыбкой ответил старик.
— Выпьем, дедушка Иван?
— При таком случае не отказываются.
Ему освободили место у стола. Василий налил, и он, пригладив усы и бороду, выпил, закусил и, поблагодарив, спросил:
— Ну, сказывай, что там делается.
— Да уж и то сказываю, дедушка Иван.
— Ну, для старика и еще не грех рассказать.
Василий покачал головой, вздохнул, как-то безнадежно махнул рукой и проговорил:
— Лучше бы уж вроде и не рассказывать… Жуть, одним словом, дедушка Иван! Вот лежим в обороне — танки ихние идут — пять штук. Сожгли! — Василий прихлопнул ладонью по столу так, что бутылки закачались. — Опять лежим. Десять танков идет! — И он стукнул по столу кулаком и покачал головой с пьяным отчаянием. — Сожгли и эти. А он двадцать пускает. Ну, куда деться-то? Куда?.. Да вот все так-то, все так-то… Не знаю, как и жив остался. Не верится, что и дома…
Бабы слушали, широко открыв глаза от страха за мужей своих, за детей, за себя. Не видеть этого страха было нельзя, и если Василий теперь, уже повторяя по просьбе рассказанное раньше, не обращал внимания на то впечатление, которое производил его рассказ, значит, ему это нужно было для сочувствия.
Старик глядел на него, все суровей и суровей сдвигая брови. «Ишь перепугали сердечного! Поди-ка, не раз из штанов тряс. Вояка… До чего дело дошло, а?.. Неужто только и могут молодые нагонять на баб страху и тем оправдываться? Неужто больше и ума, и силы ни на что не стало? Не может того быть! Не может!» — думал старик, сердясь больше и больше.
Вдруг догадка осенила его.
— А лечился-то ты сколько? — спросил он Василия.
— Два месяца, дедушка Иван.
— Так-так. А одежку-то тебе в госпитале дали али своя? — щупая у него рукав гимнастерки, спросил он.
— А что? — насторожившись от вида и тона старика, в которых явно виделось и слышалось что-то насмешливое, спросил раненый.
— Так я, к слову.
— В госпитале не обмундировали. Кто в чем пришел отправляли.