Михаил Панин - Матюшенко обещал молчать
— Скажи! — Гришка угрожающе привстал.
— И скажу! — заорал Шурка. — Полицая кусок, вот кто!
Все было, как всегда, много-много раз... С той разницей, что в этот раз Толик с Зямкой вовремя бросились на озверевшего Гришку, иначе Шурке бы несдобровать. Шурка был плотней и крепче Гришки, но Гришка — ловчей и в драке бил чем попало и куда попало. «Мне нечего терять», — говорил он. Ребята навалились на него с двух сторон, приговаривая «остынь, остынь», а он бился у них в руках, припадочно закатывая глаза, и рвался к Шурке: «Убью-у-у-у!»
А Козлов не шевельнулся. Как сидел, разбросав ноги, так и продолжал сидеть. Привалился спиной к стенке и не отрываясь смотрел на разъяренного, растерзанного Гришку, силившегося своей культей достать противника.
Мы стали ругать Шурку — он первый начал, сколько раз говорить надо, что Гришка ни в чем не виноват, мало ли кем его отец был, он отказался от него...
— Сын за отца не отвечает! — надувая жилы на шее, вырываясь и подминая под себя ребят, кричал Гришка. — Нет такого закона!
Но Шурка тоже озверел.
— Есть! — кричал он. — Твой отец людей на расстрел водил! Скажи ему, Зяма! Не отвечает!.. Все знают, весь город!
— Заткнись, Шурка! — откуда-то у Гришки из-под ног хрипел придавленный Зямка. — Хватит!
— Все знают!
— И пусть знают! Я тут при чем?
— При том!
— При че-ем! — вдруг страшно закричал Гришка и, упав лицом в солому, зарыдал.
Ребята отпустили его, не зная, как быть, и тогда наш гость, у ног которого катался разъяренный клубок тел, словно очнулся. Оттолкнув Толика с Зямкой, он склонился над бившимся в припадке Гришкой, приподнял его за плечи и положил его растрепанную, лохматую голову с косичкой на затылке к себе на колени.
— Ну, земляк, ну не надо, — наклонясь, тихо успокаивал он Гришку. — Ты прав, ты ни в чем не виноват, во всем виноват твой отец. А тебя кто винит? Никто.
От этой ласки взрослого, сильного мужчины Гришка зарыдал еще громче, а Козлов обеими руками прижимал к себе его голову, гладил жесткие, давно не стриженные волосы и, не находя, что еще сказать в утешение, все повторял:
— Не надо, не надо...
Наконец Гришка глубоко вздохнул и затих, только изредка всхлипывал, уткнувшись Козлову в колени. Потом он сел, рукавом ватника вытер мокрое лицо и, ни на кого не глядя, стал молча разыскивать в соломе шапку. Зямка сзади надел ее ему на голову.
— Да я бы его сам, своими руками! — опять всхлипнул Гришка. — Всю жизнь нам с матерью испортил... Мне что, — доверчиво глянул он на Козлова, — сказали — я утерся. А ей как? Она бухгалтер, а ее на работу не принимают — жена полицая. Говорит, лучше б он на фронте погиб, как другие люди. А то... — И он криво усмехнулся. — Хоть бы ботинки в школе дали...
— Он у него сначала за наших воевал, — пояснил Толик Козлову.
— Ну да, — подхватил, всхлипывая, Гришка, — артиллеристом был, даже орден дома есть, Красной Звезды. Я хлопцам показывал, пусть скажут. А потом... — и он глубоко, протяжно вздохнул и опустил голову.
В двух запыленных кривых окошках нашего «блиндажа» стало совсем мало света. Сильней запахло сыростью, прелым тряпьем, откуда-то из щелей потянуло сквозняком. В сумерках было уже не разглядеть лиц ребят, только белели пятна по углам. Мы притихли. Так долго мы никогда еще не засиживались в своем штабе, и я подумал: «Хорошо, что Вака не послушал нас. В детдоме ему и правда будет лучше...»
Немного погодя Козлов осторожно зашевелился, словно у него затекли ноги, и спросил у Гришки:
— А его что, убили, твоего отца?
— Нет, — сказал тихо Гришка, — с немцами ушел.
— Ясно...
Козлов уже в который раз прикурил потухшую цигарку, потом отодвинул ногой ведро с углем и улегся на постели, закинув руки за голову.
— Да, земляк, не повезло твоему батьке, крепко не повезло...
— Гад он, — всхлипнул Гришка.
— Гад, — тихо отозвался Козлов. — Мамашу твою как зовут?
— Галина. Галина Ивановна.
— А тебя, значит...
— Григорий.
Мы зажгли свечу и еще немного посидели с Козловым, поговорив о том о сем. Он лежал, уставясь в стенку, дымил махоркой, а ребята наперебой рассказывали ему, о чем, не раз рассказывали мне: о том, как здесь, в городе, было при немцах. На толкучке немецкие солдаты спекулировали шоколадом и папиросами, но не такими, как наши, а в таких красивых коробочках с золотыми буквами и без мундштуков, и спички тоже были другие, с желтой головкой, а полицаи, гады, ходили в черных железнодорожных шинелях без погон, только на рукаве носили белую повязку. Вспомнили все — и как пекли коржики из лебеды в голодуху, жарили сусликов на солидоле, как прятались в погреб, когда бомбили город, какие мощные немецкие мотоциклы «БМВ» и какие были деньги и порядки.
И еще мы спросили у Козлова, а далеко ли ему осталось идти до своих родных мест, а он сказал — недалеко, рядом...
Мы уже совсем собрались уходить, когда он, поплевав на окурок и раздавив его пальцем о каблук, задал Гришке еще один вопрос: не собирается ли замуж его мать, Галина Ивановна.
Гришка уже успокоился и снова стал привычным Гришкой, грубоватым и дерзким.
— А кто ее знает, — ухмыльнулся он, словно речь шла не о родной матери, а о чужой тетке, — может, и собирается. Ходит тут один к ней, уполномоченный из Полтавы, — и уточнил, сплюнув, зачем ходит...
Кажется, в темноте Козлов смеялся вместе с нами. А потом сел, крепко обхватил руками колени и долго, продолжая смеяться (впрочем, лица его мы не видели), тряс головой.
— Не позавидуешь, Григорий, твоему папаше...
Я уходил последним и, как всегда, маскировал вход. Приладив на место «дверь», я пожелал через нее Козлову спокойной ночи, но он не отозвался.
5
Как-то однажды один пацан из нашего класса принес в школу ржавую коробку от гуталина — нашел в канаве и никак не мог ее открыть. Две перемены мы провозились с находкой, били коробку о камни, грели на огне, протыкали острым гвоздем и, наконец, с помощью зубила и молотка, взятых в школьной мастерской, коробку все же открыли. В ней оказалась пожелтевшая от времени и влаги короткая записка.
«Дорогие товарищи! Мы (далее следовало шесть фамилий) попали в руки к немцам. Завтра нас повезут на расстрел. Били нас, мучили, вербовали в предатели — держались, как могли. Если есть бог, он знает. Прощайте. Об одном просим: не оставьте наши семьи».
И шесть подписей. Фамилии все знакомые, местные, то и дело слышишь такие кругом — Дьяченко, Бойко, Задорожный... Ребята, дети их, и в нашей школе учились, а пенсии за отцов не получали: подозревали, что кто-то из своих выдал подпольщиков, а чтобы не произошло ошибки, пенсии не назначали никому... «Да и за что пенсии? — можно было услышать от иного человека. — Их же никто не оставлял в тылу врага, сами придумали листовки писать: «Не верьте фашистским гадам — Красная Армия вернется».
Мы показали письмо директору школы, старому, больному человеку. Он прочитал, снял очки и, как слепой, пошел по коридору к выходу. Мы двинулись за ним. Мы вышли со двора школы и пошли по улице, директор с запиской впереди, мы все, весь класс, немного сзади, и всем, кто нам встречался на пути, мы говорили — вот, нашли... Многие, услышав, о ком речь в записке, присоединялись к нам, и вскоре образовалась настоящая процессия. Люди тихо переговаривались, вспоминали погибших, кто где жил, где работал до войны и каким был при жизни. Так мы и пришли большой толпой к зданию райкома партии.
Когда весь город узнал о нашей находке, я спросил у отца:
— А кто знает, может, и правда кто-нибудь не выдержал мучений, из тех шести и выдал товарищей?
— Не надо так говорить, — сказал отец. — Они все погибли и уже не могут защитить себя.
— Ну а если, если!.. Ведь когда мучают — это очень больно. Не хочешь выдать, а тебя жгут каленым железом, режут на куски, тянут жилы...
Но отец не хотел понять меня.
— Надо молчать, — твердил он.
— Ну а если, если! Ведь гестаповцы знали свое дело!
— Все равно — молчи.
Тогда я рассердился:
— Разве ты не понимаешь, о чем я говорю? Ну, не хотел, не хотел человек выдать. Молчал изо всех сил. Молчал день, два, месяц. А потом... И что тогда?
— Мал ты еще, — сказал отец. — Вырастешь — узнаешь. Одно запомни: есть вещи, которых не прощают никогда.
Получилось так, что на другой день у нас было столько всяких событий, что лишь один Зямка, встав, как обычно, раньше всех, сбегал в синагогу и отнес Козлову кусок пирога с капустой — по случаю праздника тетка испекла. Но Козлов от пирога отказался, почти насильно отдал его назад Зямке и, почему-то рассердившись — Зямка ни за что не хотел брать пирог, — выпроводил его на улицу. Мы, шастая как воробьи по многолюдному праздничному городу, соря налево и направо свалившимися на нас огромными деньгами — мороженое, ситро, пряники и, разумеется, кино, — сначала удивились и спрашивали у Зямки:
— А что он тебе сказал?
— А ничего, — удивлялся сам Зямка, — спрашивал, где отец, где мать. Я рассказал.