Михаил Панин - Матюшенко обещал молчать
Развалины таили в своих недрах множество укромных мест: подвалов, нор и чердаков. Немного фантазии — и подвал уже не подвал, а пещера, чердак — отличный наблюдательный пункт, а сами развалины — неприступные крепости и замки. Оставалось сожалеть, что война закончилась слишком рано и не пришлось нам попартизанить в таких прекрасных условиях.
В одном из таких, мест мы и устроили свой штаб. В трех сохранившихся стенах взорванной синагоги (она так удачно стояла на отшибе) уцелела одна комната. Сверху на нее обрушилась четвертая стена и свод, надежно укрыв помещение от посторонних глаз. Если пролезть в щель между уцелевшей и обвалившейся стенами и закрыть за собой вход куском ржавой жести, ни одна душа не догадается, что там внутри спрятана настоящая квартира.
Еще летом, задолго до холодов, мы стали готовить наше убежище к зиме. Мы застеклили два окошка, проделанных для света в потолке, забили соломой и тряпками все щели, из старой железной бочки соорудили печь с трубой — буржуйку, Она мгновенно раскалялась и так же быстро остывала, что было очень удобно: пока сидим — топим, а уйдем — зачем нам тепло. Пол мы устлали свежим пахучим сеном, надерганным исподволь С проезжавших на базар крестьянских возов. Со станции, от паровозов, натаскали угля. И когда первые октябрьские холода наведались в городишко, в штабе было особенно уютно. По улицам гулял ветер, бросал в лицо колючую сухую пыль, лил дождь или валил мокрый снег, а у нас — тепло, светло, сухо. Мы сидим у печки, подкладываем в бочку уголек, грызем семечки и рассказываем всякие страшные или смешные истории. Однажды Зямка даже заночевал в штабе и говорил потом, что ни за что бы не вернулся домой (тетка лается), да вот, черт возьми, жрать надо.
Здесь, в этой заброшенной трущобе, мы и решили поселить Ваку, когда украдем его из детдома. Мы устроили ему мягкую постель из соломы, сверху постелили зеленую немецкую шинель, одолжив ее у одного злющего-презлющего барбоса с соседней улицы, достали драное, но вполне еще пригодное одеяло; из обрезков досок сколотили шкафчик и, недоедая дома, в школе, приворовывая у родителей, составили небольшой запас продуктов: два куска сала, хлеб, восемь вареных яиц, грамм триста сахарного песку, соль, мешочек жареных подсолнухов. Потом мы составили реестр продуктов и каждый дал расписку, что не притронется к этому богатству и не возьмет ни крошки, — это все для Ваки. А также мы запасли свечу, сломанную лампу-молнию, немного керосина, спички; в темные ненастные ночи Вака будет сидеть тут, в тепле, топить печку, лузгать семечки — и черт ему не брат.
Когда все было готово к приему беглеца, мы разработали план похищения.
— Ну так что, Вака, пойдем? — в условленный день и час перемахнув через ограду детдома, спрашивал я у Ваки.
— Пойдем!
— Там тебе будет хорошо. Сам бы жил, да мать с отцом не разрешают. А тебе что? Будем тебя кормить, поить, книжки читать. Хоро-ошие книжки!
— А меня и тут кормят. И книжки читают. И кисель каждый день дают, из вишен. А у вас есть кисель?
— Есть, есть... Я тебе из дома приносить буду.
— С вишнями?
— С вишнями. И с яблоками. С чем хочешь.
— А каклеты у вас есть?
— И котлеты будут. У нас там печка, постель, будешь жить, как Робинзон Крузо. Ну что, идем?
— Идем!
Вот такой у нас разговор с Вакой шел во дворе детдома, в укромном, пустынном уголке за кирпичным заброшенным сараем. Я говорил и тихонько подталкивал его к высокому каменному забору. По ту сторону забора ждали Толик с Гришкой, готовые принять Ваку, пробежать с ним два квартала и передать, как эстафету, Зямке с Шуркой Ивановым. А те погрузят Ваку в тележку на двух колесах, специально на этот случай приспособленную, набросают сверху тряпья и отвезут кружным путем в развалины синагоги. Таков был план. И обо всем уже было говорено-переговорено сто раз, но Вака не двигался с места. Соглашался, что у нас ему будет хорошо, что мы его любим, никому не дадим в обиду, он нас тоже любит, с готовностью кивал — идем, ясными глазами смотрел на меня, улыбался, но стоял как вкопанный. Вдобавок, разгадав мои решительные намерения, уцепился за тоненькое деревцо, росшее за сараем, и хоть плачь. Неподалеку маячила какая-то девчонка, подозрительно кося в нашу сторону глазами, подбрасывала вверх мячик. И вообще в любую минуту мог появиться кто-нибудь из взрослых и тогда наш план, так хорошо продуманный и подготовленный план, летел к черту. Я начал терять терпение.
— Ну что же ты, Вака, ведь договорились! Или ты передумал?
Он радостно закивал:
— Передумал!
Вот тебе и на!
— Тебе же здесь плохо, Вака!
— Нет, хорошо.
— Что же тут хорошего?
— Все хорошее.
— Ну что, что? Что может быть хорошего в детдоме? Ты посмотри!
В сердцах я повернул его к обшарпанному, с зарешеченными на первом этаже окнами двухэтажному продолговатому зданию детдома, к пустынному двору, где холодный ноябрьский ветер крутил вихрями сухой лист и пыль. Из окон выглядывали гололобые детдомовцы и строили кому-то на улице страшные рожи. Еще в одном окне тузили друг друга подушками.
— Что же тут хорошего, пацан?
Но он не сдавался, ежился на ветру, прятал от меня глаза и твердил:
— Все хорошо.
— Ну что, что?!
Тогда он обвел глазами двор и с гордостью показал на жалкую деревянную конструкцию возле уборной — остатки гигантских шагов и гимнастической лестницы с уныло болтавшимся шестом — до войны в здании была казарма.
— Вон, качели!..
— Качели?
— Ну да, качели.
— И ты нас на эти качели!..
Но дело было не только в качелях, как я сразу не сообразил. Я проследил за его взглядом (он уже томился) — девчонка у забора перестала играть в мячик и теперь выжидательно и строго смотрела на нас.
— Кто это?
— Светка.
— Какая еще Светка?
— Светка...
Ах вон оно что, Светка! Значит, неспроста она торчит тут битый час, чумазая коротышка на тонких ножках, ждет, зазноба!..
— Эх, Вака, Вака мы же договорились!
— Договорились, — вздохнул он.
— Ну так и идем! — завопил я.
Он шмыгнул носом и еще крепче вцепился в деревцо. Ну что тут делать?
В конце концов во двор вышла воспитательница, они со Светкой подошли к нам, взяли Ваку за руки и увели в здание.
Через два дня мы снова предприняли попытку увести его из детдома. Снова заняли свои места. Но когда я, из соображений конспирации хорошо умытый, причесанный и даже повязав галстук, хотя нас еще только собирались принять в пионеры, явился с передачкой в детдом, воспитательница младшей группы, увидев меня, уперла руки в бока и сказала:
— А куда это ты, хлопец, сманиваешь Нетудыхату? В какой такой штаб? А ну, шагом марш, шантрапа несчастная! А то все уши пообрываю.
Я ретировался.
Понурой толпой мы брели по улице, толкали впереди себя пустую тачку и молчали. Мы уже так привыкли, что у нас будет Вака и мы будем жить ради него, что решительно не знали, как быть нам теперь дальше. Зямка сказал:
— А что же делать с харчами? Сало, яйца...
Толик подумал и решил:
— На седьмое ноября устроим банкет. Купим газировки...
— Так до седьмого целых три дня, яйца ж протухнут — вареные.
— Не протухнут. Тебе бы жрать только.
— А я — ничего, я так просто. Жалко ж, если пропадут. — И бедный Зямка вздохнул. — Может, хоть частично?..
Мы с Шуркой молчали, а Гришка неожиданно поддержал Зямку и тоже высказался за частичное уничтожение продуктов. Мы даже поругались, пока дошли до нашей улицы. Гришка с Зямкой отошли в сторону, пошептались и решительно потребовали свою долю сала, хотя бы сала, пригрозив выходом из организации, а Толик твердо стоял на своем и обвинил их в нарушении устава и предательстве. Тогда Гришка обозвал Толика вонючим самозванцем, узурпировавшим власть, а Толик Гришку — полицайской мордой и немецким прихвостнем. Они сцепились, как коты, и наша еще час назад дружная компания затрещала по швам. Эх, Вака, Вака, что ты наделал...
Мы с трудом растащили дубасивших друг друга кулаками Гришку с Толиком, у обоих из носов текла кровь, они обзывались последними словами, и, расстроенные, разошлись по домам. Шурка отвез домой ненужную тачку.
После этого два дня мы виделись друг с другом только в школе. Гришка с Толиком демонстративно не замечали друг друга, а остальные, не зная, чью сторону принять — оба были не правы, — тоже подавленно молчали. Но еще через день, под вечер — был канун Октябрьских праздников, — мы, не сговариваясь, каждый сам по себе, собрались на пустыре, чтобы похвастать праздничными обновками. Я принес новенький футбольный мяч, мне его подарил отец, но играть мы не стали, потому что Толику с Зямкой, как сиротам, выдали в школе новые ботинки, и они, гордые, двигаясь как на протезах, то и дело озабоченно нагибались и вытирали блестящие носы ботинок специальными тряпочками. Потом тряпочки аккуратно складывали и прятали в карман. Мы немного покидали мяч по кругу, сначала вяло, скованно, потом Толик, вместо того чтобы бросить мне, бросил мяч Гришке, а Гришка, словно он того и ждал, — Толику.