Александр Малышев - Снова пел соловей
Он долго еще вздыхал и плакал, жалко моргая нагими, без ресниц, веками, а рядом лежала коса — спокойно, холодно лежала, ждала, кто ее возьмет. Ей, косе, все равно было кто, — Пантюша или другой человек, и так же все равно было пчелам, что проносились в воздухе и ползали возле летков: они работали.
Любовь Гусева
— Лю-у-ба… Лю-бовь Гусева-а…
Это я кричу в тесном сыроватом ельнике, сложив ладони рупором и запрокидывая голову.
Ели не шелохнут грузно свисшими зелеными рукавами, на нижних, черных, обломанных суках их там и тут дымно синеют тенёта. Голос мой отзвучал. Кажется, и не ушел далеко, а весь иссяк тут, в ельнике, запутался и повис паутинками в хвойных лапах. Но нет, справа откуда-то, из лесных глубин, доносится высокий, протяжный, неожиданно близкий отзыв:
— У-гу-у!..
— Любовь Гусе-ва! — раздается откуда-то слева. Это Нина угадала, что не просто так я кричал, и подхватила игру.
— Я-а тут! — откликается Люба, и в голосе ее тоже лукавинка и веселье вместе.
Я доволен, но мне этого мало — быть довольным одному, и я, окликая Нину и уже не глядя под ноги, выбираюсь из елок сначала на папоротниковую сухую полянку, а потом на опушку березняка, по которой ходит, принагнувшись, Нина.
Мне неудобно спрашивать сразу о том, ради чего я и выбрался к ней, и я для начала заглядываю к Нине в корзинку.
— Много ли набрала?.. Ого..
— А ты?
— Есть маленько… А здорово я придумал? Любовь-то Гусева…
— Хорошо, — одобряет Нина. — Ты у нас смекалистый.
— Ведь и в самом деле Любовь Гусева. Он-то ее любит, я знаю. И быть ей Гусевой, скоро.
— Это уж точно.
Я вздыхаю от полноты чувств и некоторое время иду рядом с Ниной, хотя это пустая трата времени — искать грибы там, где прошла она. Славно жить на свете, славно разделять счастье близких тебе и дорогих людей, особенно, если ты в это счастье вложил что-то свое, пусть самую малость. А мы с моей женой Таней, вложили — в октябрьские праздники взяли и познакомили моего верного друга Гусева и ее двоюродную сестру, Любу. С той поры возле нашей молоденькой семьи завязалась другая, новая, будущая — семья Гусевых. Эх, жаль, нет сейчас рядом моего друга. Услышал бы он, как мы кричим здесь «Любовь Гусева». Ему, наверно, было бы приятно. Но он сейчас в далекой, шумной, летней Москве держит экзамены в аспирантуру — пусть сопутствует ему удача. Жаль, нет рядом и моей Тани, она тоже бы порадовалась. Впрочем, она неподалеку, в городке, из которого мы приехали в лес, но, если Москву я еще могу представить, бывал там, то место, где она сейчас находится, для меня, как для любого из мужчин — не врачей, — за семью печатями. Одно я знаю уверенно: там, где-то возле ее палаты есть еще одна, и в ней, в этой второй палате, вот уже четвертый день живет мой крохотный сын. В семье нас стало трое: я, Таня, и он — Олег, Андрей, Игорь, я еще не решил, как его назвать. Гусевым это все еще предстоит, у них это все далеко впереди, в будущем, а сейчас у них происходит то, что для нас стало медовым воспоминанием, и я легко угадываю это, происходящее с ними, по их лицам, интонациям, отдельным словам, по тому, например, как Гусев вспоминает о Любе. Ничто под солнцем не повторяется буквально, черта в черту, и у них это, узнаваемое, пережитое мной и Таней, происходит особо, по-своему. Мы с Таней, когда познакомились, а познакомил нас Гусев, жили в одном городе. Они живут в разных; мой друг здесь, Люба — в Подмосковье. Встречи у них редкие, но зато и горячей, значительней, а между встречами письма, его — с разбежистым, стремительным, постепенно укрупняющимся почерком, ее — по-московски сдержанные. Вот и опять они не вместе, хотя Люба приехала в отпуск. Так уж случилось, что ее отпуск совпал с экзаменами Гусева, и он теперь в Москве, а она здесь, с нами, и скучает по нему, и вчера, когда ее застал у нас отвесный и ровный грибной дождь, сама первая предложила:
— А не пойти ли нам завтра в лес?..
Думая о Любе, Гусеве, Тане и своем трехдневном сыне, я сам не замечаю, как схожу с лесной, кое-где скользкой, влажной дороги и теряю Нину из вида. Тут мне подвертывается поджарый подберезовик на серой, хрусткой ножке, а еще через несколько шагов и «коровка» — коренастенький, с темно-красной шапкой, и грибной азарт, что давно уже водит по лесу Любу и Нину, захватывает и меня. Теперь я намеренно ищу березняки, забираюсь в мелколесье, в сырые, пахнущие прелью овражки и ворошу траву на их склонах, возле полусгнивших пней, и беру все, что мне кажется годным: высыпавшие семейкой лисички, краснухи, мелово-белые на изломе румяной или багряной шляпки.
В лесу тихо, лишь иногда сорока прострочит, да шуршит мягкая, пружинящая подстилка под моими ногами. Мелкие темные лесные лягушата пробираются в траве, полуистлевшем листе и похожем на губку мху; солнце вспыхивает на седом лишае и прозрачных ягодах волчатника.
— Любовь!.. Гусева!.. — слышу я далекий, тонкий и точно хрустальный голос Нины, она где-то у меня за спиной.
— Угу! — отвечает ей Люба и спрашивает, где я.
— Не зиа-аю, — кричит Нина. — За мной шел. Уж не потерялся ли?..
Я помалкиваю себе. Знаю, что сейчас начнут выкликать меня, и мне от этого удивительно хорошо. И в самом деле, начинает Люба: выкрикнет протяжно мое имя, а потом еще протяжней: «Где-е ты-ы?..» Ее так слышно, словно стоит она вон за тем орешником. Мне смешно, аж в горле щекотит, а к Любе присоединяется еще и Нина, и в голосе ее нотка тревоги.
— Ты чего не отзываешься? — строго говорит Люба, появляясь в узеньком прогале в десятке шагов от меня.
— Мы здесь! — кричу я что есть силы.
Люба заглядывает в мою корзину.
— Неплохо, почин есть.
Некоторое время, она идет рядом со мной — невысоконькая, плотная, шуршит тонким плащиком, забрызганным каплями с веток.
— Эх, жаль, Гусев не с нами! Вот бы пособирал. Он на грибы азартный.
— Он на все азартный… Бедняга, чай, над учебниками сидит. Или экзамен сдает.
— А что, — подмигивает мне Люба, — приедем — пошлем ему телеграмму? Мол, ужин с грибами у нас, приезжай отведать.
— Пошлем, пошлем, — соглашаюсь я, а сам представляю, каково было бы мне, например, получить там, в Москве, такую телеграмму. Ведь от столицы до нас не близко, весь день надо ехать. Только огорчится и загрустит он там, а ему сейчас надо быть бодрым, собранным и не думать ни о чем постороннем.
— Ладно уж, — говорю я. — Пусть сдает себе спокойно.
— Да я так, пошутила, — соглашается Люба и вздыхает.
Я недоверчиво, краешком глаза смотрю на нее. Может, она и шутила, а, честное слово, в душе-то не прочь, чтобы Гусев примчался к нам хоть на вечер, да какое там на вечер, — на час-другой, ее и это бы устроило. Будь ее воля, она бы прямо сейчас, в этом самом плащике, в низких резиновых сапогах и платочке полетела бы в Москву, но — нельзя. Она в отпуске и должна погостить у родителей хоть неделю, это самое малое…
— Ничего, — утешаю я Любу, — свидитесь еще. И грибы тогда новые подрастут.
— Да, — кивает она, — и то верно. — И меняет тон на веселый, вроде бы беззаботный. — Ну что, еще пособираем? Рановато к поезду.
— Можно.
Люба отходит от меня в левую сторону.
— Я тогда вон за болотце зайду… Ты все-таки подавай голос, а то разбредемся…
День стоит августовский, спокойный, как вся природа в конце лета. Солнце поднялось высоко, но не так, как, например, в июне, и уж пошло на уклон, но сходить к горизонту оно будет долго, точно медля на каждом шагу, точно стараясь подольше поласкать землю и все, что на ней, своим мягким, нежарким светом. Белые толстые облака широко и густо рассыпаны по небу, возле рыхлых-ватных краев их оно особенно ярко и тонко, как цветное стекло. Куда ни глянешь — белизна и синь светятся сквозь ветки и листья, стоят над обкошенными лугами и в гладкой воде речек и озерков.
Корзинка моя все тяжелей, да и ноги гудят — жарко и тесно им в намокших ботинках. Спина тоже устала сгибаться, и я уж только поверху гляжу и редко подберу что-нибудь. Мы все чаще скликаемся, все ближе сходимся и наконец встречаемся на проселке, который наверняка уж поведет нас к станции.
— Ну, что, — советуется Нина, — здесь пообедаем или отдохнем только да и дальше пойдем, а пообедаем уж у поезда?
— У поезда, — решаем мы с Любой. — Оно надежней.
Минут пять мы сидим возле своих корзин. Полней других Нинина, но у нее там еще и кулек с обедом; у Любы чуть меньше, тоже азартная на грибы, а у меня — полкорзины. И то неплохо. Будет ужин с грибами, и Тане еще можно отнести в роддом, а вот Гусеву уж не отнесешь…
Я еще докуриваю сигарету, когда мы пускаемся в обратный путь. Неутомимая Нина то и дело сходит с проселка, заглядывает в лесные пазушки. А мы с Любой уже сосредоточены на другом, я, например, думаю о Тане, об Андрее — все-таки назовем мы сына Андреем. Лес то сдвигается тесно у проселка и хватает нас за локти ветками и колкими еловыми лапами, то расступается в стороны, выстилая у дороги травянистые солнечные поляны или пропуская вперед себя мелкий, веселый подлесок.