Владимир Тендряков - Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Он был почти сыном Игнату Егоровичу. За спиной сказал, тайком наябедничал — вот благодарность за все заботы! Люди уже говорят: «Свинью подложил… По чужим костям на печь влезть…» По чужим костям! Не по чужим, выходит, по костям Игната Егоровича! Как это получилось? Мансуров! Ведь только он мог сказать, он один!
Посреди речки лежали валуны. Их, ноздреватых, с зеленой слизью, неприступно молчаливых и старчески безобразных, Ржавинка игриво, по-молодому щекотала водой, весело и ласково на что-то уговаривала.
Только бы не встречаться с Игнатом Егоровичем! Стыдно. Страшно. Страшен взгляд его глаз, страшен будет и голос его, а разве не страшно, когда промолчит, не упрекнет ни в чем. Нельзя встречаться, нельзя идти в Новое Раменье. А люди?.. Там-то ведь живут те, кто знает Игната Егоровича. Если посторонние сказали: «Свинью подложил…» — что тогда скажут раменцы? Даже Настя и та должна отвернуться…
Тропинка нырнула в кусты, потянуло от земли запахом прели. С каждым шагом он все ближе и ближе к деревне Новое Раменье. Зачем он идет? Нельзя там показываться!
Нельзя?.. Остановиться, выбрать место поглуше, при лечь в тень на травку… Вода меж камней журчит, стрекозы висят коромыслами, трясогузки прыгают. Глядеть на все это, слушать воду, не думать ни о чем, пролежать до ночи. А ночью — домой, к матери, собрать вещи, взять денег — и утром, с первой машиной, на станцию. Оставить здесь весь стыд и позор.
Тропинка вынырнула из кустов, врезалась в рожь. В этом году рожь вымахала высокой, колосья бьют по глазам… Он продолжает шагать. Он идет. Куда? Зачем? Нельзя идти!
Нельзя?.. Скрыться?.. Вот тогда-то уж Игнат Егорович подумает — от стыда сбежал, вот тогда-то скажет — подлеца вырастил. Прав будет!
Саша прибавил шагу, колосья хлестали по лицу…
Все вышло неожиданно просто. С замирающим сердцем Саша толкнул дверь в председательский закуток. Игнат Егорович встретил его спокойным взглядом, кивнул — «садись», продолжал писать. Крупная, с натруженными венами рука старательно выводила тонкой ученической ручкой букву за буквой. Наконец отодвинул бумагу, закурил, произнес:
— Ну, рассказывай, как там вышло?
Широко раскрытыми глазами, с удивлением и благодарностью Саша уставился на Игната Егоровича. Тот усмехнулся:
— Думал, что возмущаться буду?
— Игнат Егорович! Все не так… Все иначе…
— А ты рассказывай. Знаю, что иначе.
Саша, сбиваясь и спеша, принялся передавать разговор с Мансуровым.
— Подлец!
— Игнат Егорович…
— Не ты подлец, а Мансуров… В нашей жизни, Сашка, есть рамки. Часто в них трудно развернуться — тесны. Надо, скажем, купить партию шифера, и деньги есть в банке, а не дают — не по смете. Надо посеять клеверу — нельзя, не по директивной установке. А эти сводки… В Кудрявине покосы позарастали лет десять тому назад, а в сводках требуют — учитывай их. Кому не приходилось обходить сторонкой эти сметы, директивы, сводки? Я обошел. Суди меня — отвечу, но подними вопрос о том, чтобы ни у меня, ни у других председателей не случалось больше нужды объезжать на кривой, поправь жизнь. Но разве это нужно Мансурову? Для него партийная работа — лишь лесенка, по которой удобно подняться над всеми… Что ж, Павел Сергеевич, пришла пора поговорить в открытую… Вот, Саша, прочитай: в обком пишу…
Саша взял в руки бумагу.
12Велика сила слов, напечатанных на шершавом газетном листе.
Все знакомые Игната Гмызина вроде бы не соглашались со статьей, многие даже возмущались ею, многие or чистого сердца высказывали сожаление:
— Поводил какой-то перышком по бумаге, глянь — матерому мужику поги обломал.
— После такого тумака трудно не захромать.
Игната Гмызина жалели, а тех, кого жалеют, невольно начинают считать слабыми, беспомощными, в них перестают верить.
Сам Игнат продолжал жить, как жил. Утром рано уходил на поля — не пришла ли пора начинать выборочную жатву? Днем всегда его можно было увидеть на стройке нового скотного — там бетонировали дорожки, устанавливали автопоилки. По-прежнему добродушно спокойный, уверенный в себе, нахлобучив на гладкий череп мягкую кепку, увесисто-твердой походкой ходил он по деревне. Те, кто видел его каждый день, мало-помалу начинали забывать о газетной статье. И только Саша помнил, не мог успокоиться.
Между Сашиным домом и школой на пустыре, теперь застроенном сельповским магазином и складами, раньше стояла осина. Каждый день Саша по нескольку раз проходил мимо нее, не замечал, не обращал внимания. И вот однажды в летний день, после дождя, когда от низких тяжелых туч легкий сумрак рассеян в воздухе и тусклые лужи разбросаны по дороге, Саша бросил случайный взгляд на осинку. Бросил и остановился: тонкий ствол отливает металлическим холодком, твердые листья невесомо окружают его, цвет их под стать стволу — неяркий, серебристо-прохладный, — осинка живет, дышит, купается во влажном густом воздухе. В течение многих лет каждый день по нескольку раз пробегал мимо и не замечал, что она красива, стой и смотри хоть час, хоть два — нисколько не надоест. Открытие!
Так иногда поражаешься красоте человека.
Не день, не месяц, больше года знал Саша Игната Егоровича. Кажется, ничем он не мог уже удивить; кажется, наперед известно — что скажет, как поступит. Но вот простой случай: вместо того чтоб осердиться, отвернуться после газетной статьи, он встретил простыми словами: «Рассказывай, как там вышло». И Сашу поразило — понял, без объяснений. Саша ждал обиды. Как он смел так думать об Игнате Егоровиче? Ведь он знал его, жил вместе…
День ото дня росло негодование — какого человека оклеветали! Где правда? Почему не возмущаются?..
Порой появлялось желание подняться на второй этаж райкома, войти и сказать в лицо, с ненавистью все, что знал, что думал. Глупость, конечно, мальчишество, этим делу не поможешь.
Не это ли желание заставило выложить все перед Катей?
После той ночной встречи, когда Катя ушла, хлопнув дверью, они не перебросились ни единым словом. Саша видел ее только издалека.
Сбежала раз с крыльца райкома, легкая, быстрая, чем-то озабоченная. Ветер полоснул подолом светлого платья по загорелым ногам. Резко повернула голову, в открытое окно кому-то бросила слово.
Или же… Шел в кино. Плечи теснит отглаженная рубашка, потная рука в кармане мнет билет. Навстречу девчата. Среди пестрых платьев, наброшенных на плечи шелковых косынок словно ударило по глазам — гладко зачесанные волосы, белый лоб, под ним ровные брови, лицо и знакомое и забытое!.. Блестящие глаза вздрогнули и скользнули в сторону. Прошла мимо…
После таких встреч день, два не оставляло беспокойство — не мог сидеть на месте, бросал одно дело, хватался за другое, чего-то недоставало, что-то искал. Проходили дни — успокаивался.
Дошли до Саши и смутные слухи, что Катя любит не кого-нибудь, а Мансурова, что она вечерами «все глаза проглядела» на его окна, что тот за занятостью даже не замечает ее. Саша против воли прислушивался, верил и не верил, ругал самого себя: «Мне-то что? Не все равно теперь, о чьи окна глаза мозолит».
Саша пришел в райком комсомола, чтобы сдать свой билет. Давно бы пора это сделать.
Попал в обеденный перерыв. В первой комнате ни души. В открытое окно влетает ветер, шевелит на столах бумаги. Заглянул во вторую комнату. Катя с гримасой упрямства и мученичества на лице одним пальцем отпечатывала на машинке какую-то бумагу. Она заметила Сашу, и он вошел, сказал в сторону:
— Здравствуй. Я комсомольский билет хочу сдать.
— Здравствуй.
Притихшая, робкая, виноватая… Сразу же где-то в дальнем уголке души шевельнулась надежда: а вдруг да раскаялась, вдруг да захочет, чтоб было по-прежнему…
— Вот… — Саша выложил на стол свой билет.
Катя взяла его, застенчиво улыбнулась, глядя на фотографию, предложила:
— Хочешь взять ее на память?
— Не надо.
— А если я возьму?
— Тебе-то зачем?
— Саша… — Она подняла глаза, доверчивые, добрые, просящие. И Саша вздрогнул — неужели!.. Но он ошибся. Хоть голос Кати, как и глаза, был доверчивый, просящий, но говорила она совсем не то, что бы хотелось ему услышать. — Саша… Разве мы не можем быть просто хорошими товарищами?
— Чего зря толковать… Билет-то примешь или Клешинцеву подождать?
— В партию вступил… Недавно слышала, как о тебе Павел Сергеевич Мансуров говорил Сутолокову. Хвалил тебя…
— А я в похвале Мансурова не нуждаюсь!
— Почему?
И тут Сашу взорвало. Он высказал все, что слышал от Игната Егоровича, что думал сам.
— …Он карьерист! Занимается не делами — интригами! Не смотри на меня так — не боюсь! В лицо ему скажу! Все! Прямо!
Глаза Кати округлились. Они сначала налились ужасом, потом вспыхнули негодованием, наконец губы ее скривились презрительно, лицо из доброго, мягкого стало сразу сухим, каким-то острым.