Жизнь не отменяется: слово о святой блуднице - Николай Николаевич Ливанов
Парамон ушел, а Серафима еще долго стояла в размышлении. Сомнения и догадки перемешивались, кипели в голове… Уйти? Куда? Туда, где до сих пор на нее смотрят, как на блудню, где от нее хотят дождаться новых похождений, которые снова взбудоражат и дадут пищу языкам своим?
«А может, зря я разъерепенилась? — иногда начинала сомневаться Серафима. — Ну, подвернулся им Гордей под горячую руку: полупцевали… Может быть, теперь уж сами терзаются. А что мог в такое время сделать Парамон? Разве их можно удержать? Разнесут, как перепуганные лошади… А Парамон все-таки человек. Отправил он Гордея с первопопавшейся подводой в больницу… Человек же он? Ну, а передо мной зачем ему держать ответ? Перед такой грешницей. Еще ладно, что говорит со мной, убеждает…».
Домой Воланова возвращалась успокоенной. В одном месте возле дороги обнаружила полянку, сплошь усеянную темно-зелеными островками молодого щавеля, наполнила им сумку и загадала себе — вечером напечь для детворы пирожков. Плененная раздумьем. Серафима не заметила, как добралась до дома. Не сразу она обратила внимание на стоявшую около изгороди двуколку и запряженного в нее гладкого и стройного гнедого мерина.
Еще не успела она всему этому как следует удивиться, как из калитки выскочили один за другим Санька и Данилка. Увидела Серафима своих детей и отшатнулась: на обоих новенькие сатиновые рубашки коричневого цвета. Лица возбуждены и радостны. В руках у Данилки деревянная лошадка на колесах, Санька под мышкой зажал какой-то сверток.
— Вот у меня что есть! — сияя от радости, поднял кверху игрушку малыш.
— Это нам дядя Сырезкин привез, — пояснил Санька и протянул матери сверток. — Вот здесь рахат-лукум. Он говорит — твоя мама любит такое… На, ешь…
Растерянная Серафима ничего не ответила детям, торопливо заскочила во двор… Сырезкин встретил ее у самого порога. Он стоял, широко расставив ноги, обутые во все те же начищенные до блеска хромовые сапоги. Через руку был перекинут новый шерстяной пиджак. Видимо, в первый раз были надеты им и коричневая нансуковая рубашка, и черные шерстяные брюки. Картуз был зацеплен за гвоздик на стене.
— Это еще что? Что, по-новому заигрывать начал? По-всякому проделывал. Теперь еще так решил попробовать? Сейчас же поснимаю твои тряпки, и убирайся с ними. Не побирушки, как-нибудь сами обойдемся. Зачем опять явился?
Вряд ли Петр дождался бы, когда закончится поток гневных слов, если бы сам не прервал его.
— Ту-ту, да постой же ты, милашка! Дай хоть словечко вставить. Не спорю, забубенный я человек, но все-таки сердце хочет что-то сказать. Уезжаю я навсегда. Вот заскочил попрощаться, взглянуть на свою милашку. Не верю — опять ты, как в молодости, принялась душу мою глодать. Знаю: уж где мне до тебя! Тебя и шестом теперь не достанешь.
Серафима смягчилась и теперь весело смотрела в глаза нежданному гостю. Из-за окна доносились веселые голоса детворы. Санька и Данилка бегали от двора к двору, созывали сверстников и хвалились обновками.
— Слушай, Петенька, — успокоившись, произнесла Серафима. — Гляжу я на тебя и думаю: когда же ты все-таки морокой перестанешь заниматься? Уж хватит бы. Займись чем-нибудь другим… Уж пора бы. Такие, как ты, скоро сыновей в армию будут провожать, а ты все вздыхаешь да на луну посматриваешь.
— Да, теперь ты вдоволь поиздеваешься надо мной, — встрепенулся Сырезкин. — Ну, зачем, зачем? Ну, знаю, насвинничал я в жизни… И тебя забидел. А слышь, Сима, все теперь это перебродило, заново я народился. Пожил по-скотски, теперь по-человечески хочется. Много у меня было всяких, но ни одна не оставила следа в сердце, окромя тебя… Не для блуда я сюда заявился, Сима…
— А для чего же? Для блажи, что ли?
— Для чего, для чего, — мрачнея, твердил Петр. — Скажи, неужели я уж пропащий, негож для тихой семейной жизни?
— Для семейной — не знаю, а вот для тихой — это верно уж, негож, — лукаво взглянула Серафима в глаза Сырезкину.
— А давай с тобой вместе уедем? — огорошил своим неожиданным откровением Петр. — За все свои грехи перед тобой рассчитаюсь, самой счастливой будешь. И детей воспитаем! В армию проводим, поженим… Чего тебе брюзжать на белом свете, а?
— Петенька, миленький, разве так можно? — прошептала Серафима, продолжая пристально глядеть в глаза Петру. — Я аж опьянела от твоих слов… Прямо уж и не знаю… Кому не хочется счастья в жизни?
— Значит, порешили, Сима?! — радостно и победно воскликнул Сырезкин. — Давай кое-что обмозгуем сейчас, как ноне говорят интеллигенты — в деталях…
Сырезкин попытался положить руку на талию Серафимы, но та легонько отстранила ее.
— Не надо, не надо так… Отвыкла я как-то от всего этого.
— Придется опять привыкать, Симочка. Ух, и заживем мы с тобой! — весело и мечтательно произнес Сырезкин. — Я ведь теперь заведующий продовольственной базой… Я почему-то так и думал: договоримся мы все-таки с тобой. Сколько же друг другу садить? И будет у нас с тобой, как в той песне:
Устелю свои сани коврами, В гривы конские ленты вплету. Пролечу, прозвеню бубенцами — И тебя на лету подхвачу…— Да, Петенька, буйная головка досталась тебе в жизни. Аж все кипит и разливается… А я… Не могу я быть твоей женой… Где уж…
Петр молча уставился на Серафиму.
— Брось ты это, милашка. Ничего особенного во мне нет… Это тебе так кажется. А ежели и есть, то все равно нос не буду гнуть, чего уж там. Приглянулась ты мне, чертовка…
— Ты поезжай сейчас, Петенька, а потом как-нибудь обмозгуем. Все. Поезжай, дорогой… Потом.
Глаза Петра округлились.
— Как потом? Как это потом? Что это: у меня делов больше никаких? Разъезжать туды-сюды. Чего я сейчас с пустой таратайкой поеду? Зачем порожняком? — с оттенком упрека и досады заявил Сырезкин.
— Поезжай,