Борис Рахманин - Ворчливая моя совесть
— Так!.. Маслаченко комментирует! — угадал он уже в дверях. — Я его по голосу узнаю. Голос у него въедливый! Как лобзик!
Пастухи зашикали. Не заглушай, мол, Маслаченкова своего. Тем не менее всякому вновь входящему, обращающемуся с надоевшими вопросами: «Кто играет?», «Какой счет?», Боровиков без малейшего раздражения, напротив, с удовольствием отвечал, добавляя при этом:
— А комментирует Маслаченко! Знаете, чернявый такой! Мне пять комментаторов поставьте — с закрытыми глазами его узнаю. По одному слову! Спорим — даже по кашлю!
Матч кончился ничьей.
Когда «Маленький Ташкент» отваливал, Веры на берегу не оказалось. Только что вроде была, распоряжениями сыпала… Но Бондарь был этому отчасти рад. Не представлял, какие ему слова нужно говорить. Как прощаться… Забрался в кубрик, раскрыл красную бронниковскую папку. И думать, казалось, забыл о ней, о Няруй. А она, оказывается, внизу, у механика была. А потом шкипера страховала…
17-а— Послушай, Вера… Давай вернемся к нашему давнему спору-разговору. Только давай поменяемся местами.
— Поменяемся местами?
— Да! Откровенно говоря, возражая тебе, я ведь почти всегда в душе с тобой соглашаюсь. Мне тоже хотелось бы оставить нашу планету в ее если не первозданном, то хотя бы в нынешнем обличье. Холодок по коже, ей-богу! Как представлю… Это ж безмерная ответственность! Но почему я говорю только о себе? О нас нужно говорить. Все мы, мои товарищи, мои коллеги, мои союзники — если конкретно, например, Бронников, если неконкретно — хотя бы тот юноша, который тебе насчет третьего измерения сказал… Все мы не без некоторого священного ужаса меняем лик земли. Кстати, и четвертое измерение наших рук дело, глубина то есть. Главным образом, мы вглубь рвемся, туда, к литосфере, к коралловым рифам минувшего! Мороз по коже! Да, да! Но… Уж эти мне набившие оскомину «но»… Понимаешь? У меня на родине, по маленькой улочке, по улице Гоголя, по сей день ездит на трехколесном велосипеде дядя Стах — ему уже далеко за тридцать… Ну, больной человек, несчастный человек… Отталкивается ногами от земли и катит, катит… Ветер отдувает ему за плечо длинную седую бороду. А рядом, Вера, совсем рядом — шоссе. И стоит щит со стрелками: «В Киев!», «В Москву!»… И мчатся, Вера, машины. День и ночь! Тяжелые, быстрые… Осмысленное, могучее движение, понимаешь?
Помолчали. Отпили по глотку чая. Она усмехнулась:
— Сказал — давай поменяемся местами… Что ж не поменялся?
Он тоже рассмеялся. Не без смущения.
— Ты что же, думаешь — я не понимаю твоей жизненной позиции, — произнесла она, доливая стаканы, — и я понимаю, и мои союзники понимают. Да, человечество не может… И не хочет… Чтобы на трехколесном велосипеде. И борода чтобы седая… Нет! Но… Опять это набившее оскомину «но»! Все дело в людях, Дмитрий Алексеевич, в том, какие люди лик земли меняют. Одни меняют, другие — уродуют! У Толстого, в «Воскресении», помнишь? Симонсон!.. Он только резиновую обувь носил. Ведь для производства кожаной нужно убивать животных!
Пауза.
— Ну, что касается резиновых сапог…
Чай наскучил. Плавание подходило к концу. Она предложила выйти на палубу. Бондарь послушно взгромоздил на голову свой новый треух. Вышли. Капелькой росы — а может быть, крови? — скользил по светлому лезвию реки «Маленький Ташкент». Встречались иногда белые, похожие на плывущих лебедей осколки льдин. Положив руки на штурвальное колесо, задумался о чем-то Писима Харичи. Казалось, сама река несет кораблик, ан нет — Писима Харичи, шкипер, вел его, минуя коварные отмели и перекаты.
— Ой, что это?! — вскрикнула вдруг Вера. — Смотри! — В небе — над рекой, над плоскими безлесыми берегами — задвигались, заполыхали разноцветные бледно светящиеся ленты. Изгибались, закручивались, переливаясь всеми оттенками, розовыми, зелеными, немыслимыми.
— Северное сияние, — восхищенно прошептал Бондарь.
— Но ведь летом северного сияния не бывает! — вскричала Няруй. Отсветы небесного огня пробегали по ее взволнованному лицу. — Не бывает!
Видение медленно истаяло, погасло. Словно улыбка, скользнувшая по прекрасному лицу. Подаренная им улыбка.
— Когда мы говорим: нужно беречь природу, — задумчиво прозвучал голос Бондаря, — то понимать это следует: беречь для себя. Не для самой же природы. В конце концов, научились же мы и продолжаем учиться разумному ведению своего сельского хозяйства, природы, так сказать, прирученной. Верно? Предпочитаем в качестве производителей быков-трехлеток, например, — вздохнул он, — опыт подтверждает, что это эффективней. Я верно говорю?
Она молчала.
— Мы не считаемся с тем, как к этому относятся сами олени, так? И если, по аналогии… В наших отношениях с природой дикой мы тоже должны…
— Ой нет! — перебила она. — Ой нет, Бондарь! Что-то не так все… Не так…
— А как же? — тихо спросил он и посмотрел в бледное пустое небо.
Она пожала плечами.
«Да, что-то не так, — подавив вздох, подумал и Бондарь, — одним разумом, одной целесообразностью не обойдешься. Очевидно, отношение к природе — категория нравственная, область души это. Но что поделаешь, людям кроме северного сияния необходимы и нефть, и мясо… и… и…»
— Твой заместитель, — нарушил он затянувшееся молчание, — обмолвился, что во время перегона с пастбищ на забойный пункт олени много теряют в весе.
— Да, теряют, — посмотрела она с недоумением.
— Я видел, гонят и мимо Базового. А что, если создать один из таких пунктов прямо у нас, в поселке? Добрых полтораста километров долой со счетов. Так? И совхозу прибыль, и нефтяники с мясом, и…
Она не засмеялась.
— Что ж, стоит подумать, — и вздохнула.
Приблизились черные пирамиды угля у берега Подбазы. Раскачивались мачты антенн. Пристали. Немедленно появился комендант Бояршинов.
— Дмитрий Алексеевич, с добрым утром! Цемент для подшефных готов! Товарищ Няруй, подпишите ведомость, вот чернильный карандаш.
Отклеившись от штурвального колеса, показался из рубки Писима Харичи, быстро, вразвалку подошел, протянул несколько машинописных страничек:
— Это от Арти. Велел, — и тут же отошел, захлопотал у бочек с дизтопливом.
Бондарь с растерянным смехом перелистал странички гороскопа. Сунул их в карман и, перепрыгнув через невысокий борт на причал, направился к общежитию.
— Дмитрий Алексеевич! — догнал его Бояршинов. — Хоть вы ей растолкуйте! Ведь задаром отдаем, по-шефски, а она… Промок, говорит, затвердел, не возьму…
— Бронников еще спит?
— Ха-ха! Уже часа четыре, как отбыл! На Сто семнадцатую! Да, вы же ничего не знаете! Там опять… Пузыри эти! Клянусь!
— Вертолет есть? — вырвалось у Бондаря.
— Только что сел. Миша. Фаизовский. Балок на подвеске притащил. На Сто семнадцатую он, правда, не собирался…
…Уже в вертолете Бондарь почти со стоном вспомнил, что не простился с Няруй. Бестолково получилось, нелепо. Слова не сказал, ушел… Ах, черт! Глянул в иллюминатор — внизу, на чуть морщинистой, серебристой поверхности реки, крохотным семечком подсолнуха чернел «Маленький Ташкент». Это он отсюда, сверху, застывшим кажется, а там… Белопенными усами вскипают у носа буруны, быстро уплывают назад и тают за кормой ледяные лебеди, и встречный ветер ерошит черные волосы Няруй.
— До свидания! До свидания! — повторял Бондарь, вжимаясь лицом в чуть вогнутое стекло иллюминатора.
Уже много позже он вспомнил о подарке Арти, вытащил смятые странички с гороскопом. «Ну-ка, что там по поводу декабря говорится?»
«Бук. Заботится о своей внешности, иногда чрезмерно. Бережлив, но не скуп. Пригоден для руководящей должности…»
Бондарь расхохотался. А что? В чем-то сходится. Для руководящей должности Бронников и в самом деле пригоден. «Ну-ка, а по моему адресу?..»
«Июль — береза. Это дерево красивое и стройное. Не выносит вульгарности. Неприхотливость сочетается в нем с…»
Бондарь улыбался. Смотрел в светлый круг иллюминатора. Думал. Жизнь идет. Идет… Свернул странички гороскопа, сунул их в папку с бронниковскими бумагами. «Надо будет, — решил он с улыбкой, — передать этот гороскоп в отдел кадров. Пусть руководствуются им при оформлении на работу…»
18Если хочешь, чтобы утро было солнечным, — не слишком плотно задергивай перед сном шторы. Поскольку Фомичев вчера ночью вовсе шторок на окне своей каюты не задернул, то разбудило его солнце. И радио. Оно гремело откуда-то сверху, с верхушки мачты, должно быть. Иноязычная песня, заморский залихватский джаз оглашали просторы Иртыша и безлюдные дикие берега. Ярко-алые, недавно окрашенные — навигация только началась, — покачивались на воде бакены. Чувствовалось — у реки есть хозяева. Фомичев достал из рюкзака бритвенный прибор, взбил в металлическом стаканчике пену. Только принялся за бритье — в окно заглянула чья-то заросшая многодневной крученой щетиной физиономия. Зырк-зырк по сторонам, облизал губы. Глаза злые.