Борис Рахманин - Ворчливая моя совесть
— Ну, довольно, Вера… Скажи, что это значит — из третьего измерения? Не понимаю… — попытался он отвлечь ее.
Она через силу улыбнулась:
— Из третьего измерения? Это я у одного вашего юноши позаимствовала. Разговорились мы как-то зимой. До нефтяников, говорит, в тундре всего два измерения было — в длину и в ширину, а с появлением сорокатрехметровых буровых вышек — и третье измерение, в высоту.
— Что ж, — усмехнулся Бондарь, — неплохо сказано. — В давний его с Верой Няруй спор вступил какой-то неведомый ему союзник.
Завернули в детсад. Там стояла необычная тишина. Дети спали. Послеобеденный сон.
— Ешь, ешь, — пододвигала ему Вера тарелки. Были на столе и зеленые огурцы. Дареные. Конечно, Бондарь к ним не прикоснулся.
— Ну вот, — произнес он, — спасибо… Ого, уже третий час! Пора!..
Она молчала. И он помолчал. Поглядывал то на нее, то по сторонам. На разноцветные мячи, раскатившиеся по углам. На кукол, лежавших с воздетыми руками по подоконникам. Поднялся, тронул носком сапога разноцветный мяч.
— Да, да! — воскликнула она внезапно. — Футбол! Сегодня же футбол! Международный! По телевизору! Через полтора часа! Неужели не посмотришь?
Подействовало безошибочно. Он остался смотреть футбол. Никаких сил не было отказаться. Давно не болел. Условившись, что через час двадцать он явится в дирекцию — телевизор стоял в том же красном уголке, — они расстались.
— Погуляй. Мне еще с пастухами собеседовать, а при тебе я стесняюсь.
Он остался один. И, подумав, решил обойти поселок еще раз, по тому же маршруту, по второму кругу. Один. Нарты, рассохшиеся, старые, которые служили хозяевам этих избушек как бы полками для завернутых в шкуры ненужных вещей, и нарты новенькие, дерево еще не потемнело, почти без единого гвоздочка. Ни одной ржавой шляпки, во всяком случае, он не заметил. Магазин. Заставил себя войти. Мальчик стоял у прилавка с рыболовными принадлежностями, сын Писимы Харичи. В руке — те самые машинописные странички.
— Ну, Арти, чего твоя душа желает? — спросил Бондарь. — Говори!
Стеснительно улыбнувшись, мальчик быстро пошел к двери, выбежал.
— Я ему костюмчик предлагала, — сказала продавщица, круглолицая и такая курносая, хоть пальто на нос вешай, — Леня мой вырос, мал ему стал костюмчик. Из сукна, почти новый… Не берет. Свой, говорит, имеем. А ведь врет, все шкипер пропивает, еле перебиваются, но гордые. В путину ведро рыбы хорошей принесут, поставят: кушай! И за ведром не придут. Не жалко, мол, ведра. Сама тогда возьму и отнесу. На что мне их ведро? — Поманила Бондаря пальцем и шепотом, в самое ухо, досказала: — Очень они выносливые. Мать его, Руфа, вот-вот должна была разродиться. Директорша вертолет вызвала. Прилетел вертолет, пошли за Руфой — ни в доме, ни в чуме ее нет. Писима, где Руфа? По дрова, говорит, ушла.
Купив пару нейлоновых лесок, блесну, несколько крючков, Бондарь вышел из магазина, огляделся. Мальчика нигде не было. Бондарь двинулся на звероферму. Коль решил по второму кругу, значит… Но, услышав тоскливое тявканье линяющих зверьков, малодушно отвернул в сторону. Несколько чумов стояло на отшибе. Что ж, коль решил по второму кругу… Направился к самому крайнему. Не откидывая меховую полость, прислушался. Детский голос доносился из чума. То по-ненецки, то по-русски, довольно-таки, удивительные слова:
— Ты, папа, олива, — и по-ненецки что-то. — Ты полон обаяния, благородства и деликатности. Характер у тебя выдержанный, ровный. Ты признаешь право свободы за подругой даже тогда, когда это причиняет тебе боль. Любишь общество умных людей. Вносишь в дом покой и счастье…
— И рыбу! — со смехом добавил по-русски хриплый мужской голос. И еще несколько слов. По-ненецки. Мальчик тоже что-то произнес по-ненецки. Довольно сердито. Мужской голос зазвучал громче. И тоже с сердцем. Кажется, ссора.
— Можно? — Бондарь откинул непослушную полость, пригнувшись вошел. Они оглянулись, застыли от удивления. Арти сидел прямо перед отцом, скрестив ноги, машинописные странички на коленях, а Писима Харичи по-прежнему полулежал, опираясь левой рукой на одну из собак, а в правой держа стакан с прозрачной жидкостью. Бутылка с остаточками стояла рядом. Несколько секунд смотрели они так друг на друга, Бондарь и двое хозяев — отец и сын. Молча и с разными чувствами. Писима Харичи что-то коротко сказал. Отложив странички, мальчик поднялся и, открыв желтый кожаный чемодан, достал из него второй стакан. Подал отцу. Писима Харичи вылил в стакан остаточки, показал на пол, на потертые шкуры:
— Садись! Закусывать нечем. Вот путина начнется — омуль будет, муксун. Вкусный свежий айбат сделаю. А пока… «Беломор» куришь? — и пододвинул пачку.
Бондарь не шелохнулся, не ответил. «Что же делать? — думал он. — Как прикажете поступить?» Вынул из кармана куртки пакетик с рыболовными принадлежностями.
— Арти, это тебе, — положил на пол и, опустив за собою полость, зашагал обратно. «А что тут еще можно было придумать? Выпить? Ну, выпил бы. Дальше? Или наоборот — сказать ему, что пить вредно?»
Сзади послышались легкие, догоняющие шаги. Бондарь оглянулся.
— У нас есть, — протягивая пакетик, потупившись, произнес мальчик, — нам не надо.
— Это подарок, Арти! Ты меня обижаешь!
— У нас есть, — протягивал он пакетик.
— А если бы я с твоим отцом выпил? Тогда бы ты взял крючки, да? — Бондарь не на шутку расстроился. — Не знаю, как насчет рыбы, а вот насчет покоя и счастья… — Бондарь прикусил язык. — Что это ты читал отцу, Арти?
— Гороскоп.
— Откуда?!
— Ребята в интернате дали.
Бондарь рассмеялся:
— Интересно… — повернулся и пошел дальше. Прислушивался. На этот раз погони за ним как будто не было. Оглянуться он не решился.
Пастухи после семинара не разошлись. Погодите, олешки, поскучайте еще немного. Футбол! Пришли в красный уголок поболеть и бухгалтерша с кассиршей, и электромонтер, и слесарь, и водитель, и курносая продавщица. Взорвался голубизной, заголосил, затрещал, приходя в себя, «Рекорд». Очнулся от спячки. Взошло в верхнем углу экрана название рубрики.
— А как же футбол? — закричали собравшиеся.
— Футбол давай! Сапожники!
— Тихо, товарищи! После «Меридиана» футбол будет! Потерпите, про нас ведь!
— Про нас мы уже всё знаем!
На экране возникло вдруг крупным планом чье-то до удивления знакомое лицо. Все так и ахнули, заоглядывались.
— Бондарь!
— Товарищ Бондарь — вы!
— Дмитрий Алексеевич! — засмеялась Вера. — Какими судьбами?
Да, в самом деле, теперь он и сам узнал… А вот и Томилкин. Охорашивается… Другие…
«На состоявшемся вчера кустовом совещании актива нефтеразведчиков был поднят ряд принципиально важных вопросов дальнейшего успешного выполнения годового плана буровых работ. Объявлен перерыв… Но и в эти недолгие минуты отдыха — разговор все о том же…»
Бондарь и Томилкин на экране. Улыбаются, беседуют. Вот Бондарь показывает Томилкину на окно. Там, за стеклом, — все хорошо видно — по забору, со столбика на столбик, прыгает ледоломка, черный беретик у птички, черный галстучек. И все хвостиком подергивает. Будто машет им кому-то на прощанье. Не так-то просто насыпать на ее хвостик соли. Даже если Томилкин вдвоем с Лепехиным попытаются это сделать.
…Прибежал в красный уголок и замдиректора Боровиков. Настроение его заметно улучшилось, несмотря на непрекращающуюся ломоту в спине.
— Так!.. Маслаченко комментирует! — угадал он уже в дверях. — Я его по голосу узнаю. Голос у него въедливый! Как лобзик!
Пастухи зашикали. Не заглушай, мол, Маслаченкова своего. Тем не менее всякому вновь входящему, обращающемуся с надоевшими вопросами: «Кто играет?», «Какой счет?», Боровиков без малейшего раздражения, напротив, с удовольствием отвечал, добавляя при этом:
— А комментирует Маслаченко! Знаете, чернявый такой! Мне пять комментаторов поставьте — с закрытыми глазами его узнаю. По одному слову! Спорим — даже по кашлю!
Матч кончился ничьей.
Когда «Маленький Ташкент» отваливал, Веры на берегу не оказалось. Только что вроде была, распоряжениями сыпала… Но Бондарь был этому отчасти рад. Не представлял, какие ему слова нужно говорить. Как прощаться… Забрался в кубрик, раскрыл красную бронниковскую папку. И думать, казалось, забыл о ней, о Няруй. А она, оказывается, внизу, у механика была. А потом шкипера страховала…
17-а— Послушай, Вера… Давай вернемся к нашему давнему спору-разговору. Только давай поменяемся местами.
— Поменяемся местами?
— Да! Откровенно говоря, возражая тебе, я ведь почти всегда в душе с тобой соглашаюсь. Мне тоже хотелось бы оставить нашу планету в ее если не первозданном, то хотя бы в нынешнем обличье. Холодок по коже, ей-богу! Как представлю… Это ж безмерная ответственность! Но почему я говорю только о себе? О нас нужно говорить. Все мы, мои товарищи, мои коллеги, мои союзники — если конкретно, например, Бронников, если неконкретно — хотя бы тот юноша, который тебе насчет третьего измерения сказал… Все мы не без некоторого священного ужаса меняем лик земли. Кстати, и четвертое измерение наших рук дело, глубина то есть. Главным образом, мы вглубь рвемся, туда, к литосфере, к коралловым рифам минувшего! Мороз по коже! Да, да! Но… Уж эти мне набившие оскомину «но»… Понимаешь? У меня на родине, по маленькой улочке, по улице Гоголя, по сей день ездит на трехколесном велосипеде дядя Стах — ему уже далеко за тридцать… Ну, больной человек, несчастный человек… Отталкивается ногами от земли и катит, катит… Ветер отдувает ему за плечо длинную седую бороду. А рядом, Вера, совсем рядом — шоссе. И стоит щит со стрелками: «В Киев!», «В Москву!»… И мчатся, Вера, машины. День и ночь! Тяжелые, быстрые… Осмысленное, могучее движение, понимаешь?