Евгений Белянкин - Генерал коммуны
— Ну что? Говори, что у тебя? — сердце матери в напряжении, в предчувствии. И хотя давно догадывалась, в чем дело — так уж устроены матери, — Марфа, стараясь быть спокойной, делала вид, что ей непонятна необычная ласка дочери. — Ну, говори, что у тебя?
— Мамочка, да ты все знаешь, мамочка…
Закрывшись, сидели мать и дочь на кухне; и закрываться-то не от кого: самого дома нет и раньше обеда не придет. Но все ж — мало ли кто зайдет. Чужие свидетели для этого дела не нужны.
— С отцом уж поговорю, — таинственно заверила Марфа дочку. — Не беспокойся. Вот придет, я им займусь. Ты иди, погуляй с подружками, милая. А я вздремну часок, да подумаю, как все лучше сделать; мне отец как раз кстати нужные слова говорил — может, и пригодятся…
Катенька выпорхнула из дому, а Марфа тем временем на лежаке, пригревшись, будто дремала, прикрыла глаза; да и мог ли прийти сон, раз свалилось такое на голову — не то беда, не то радость. Наверно, все-таки радость. И Кузьма-то, Кузьма — после того посещения Русаковых и вправду подобрел к ним. Вчера снова завел разговор о своей неправде.
— С Павлом-то Русаковым на фронте на всю жизнь в дружбе клялись. А ведь Павло честнее меня оказался. Он и в могилу за правду ушел, сгорел на общественном, так сказать. Мучаюсь я — зря я врагом-то своим его нарек. Я даже и не знаю, как это получилось, прямо заблуждение какое-то!
— Заблуждение, истинно, Кузьма, заблуждение, — обрадовалась Марфа. — Ведь говорила тебе — подумай, Кузьма, зачем на своего-то серчать — на фронте, мол, вместе были, и я с Марьей здесь-то старалась все вместе…
— Вот и сын Сергей у него разумный, в отца. Про младшего ничего не знаю еще, молод. А семья-то хороша. Вот что я тебе скажу, Марфа, — стыдно мне перед Марьей: не пронес я эту дружбу с Павлом через всю жизнь-то. Может быть, помощь моя была нужна или совет…
Думая о Катеньке, Марфа вспоминала сейчас до словечка исповедь мужа. Как бы тебя, старый, на крючок поймать!
— Нет, Марфа, теперь этого не поправишь: так и умру я с тяжестью на сердце.
— Да будет тебе, отец, — этими словами увещевала его Марфа. — Все пройдет. Ни ты не виноват, ни Павел. Время такое суровое было. А душой-то мы Русаковых любим…
…К приходу Кузьмы Марфа была на ногах. Кузьма, придя домой, первым делом потребовал обедать.
— Сейчас, отец, сейчас, — Марфа забегала, заюлила перед мужем. — Сию минуту. Щи подогрею — они горячие-то вкуснее, сметанка есть, ты ведь любишь горячие со сметаной…
Кузьма пошел к умывальнику, долго растирал лицо мохнатым полотенцем.
— На завтра мне лошадь обещали. За хворостом поедем.
— Поедем, поедем, — лебезила Марфа, — у меня завтра других дел нет. Вздремнуть до тебя я легла, да не уснуть — что ты мне вчера о Русаковых-то говорил, отец, совсем запамятовала — Сергея Павловича встретил, что ль?
— Да нет. Не потому.
— А я к Марье собираюсь все сходить.
— Я тебе давно наказывал: сходи, сходи.
— Все дела, отец, чай не под одной крышей живем — все дела несусветные. Щи-то вкусные?
И вдруг Марфа выпрямилась, осанистее стала, плечи, что девичьи, и лицо мягкое, округлое, с задорными глазами, и куда морщины подевались.
— Ты вот говорил, как беду непоправимую поправить, да чтоб совесть чиста была — так вот не суди, отец, если я тебе дело скажу…
Кузьма ложку со щами задержал, смотрел на Марфу непонимающе — какое дело?
— Катенька и Иван Русаков с детства вместе. Считай, что обручены — пусть хоть они родительскую дружбу продолжат.
Кузьма с минуту помолчал.
— Да я что — против, что ль? Я не против. Мы свой век откуковали — теперь другим жить. Молод он. Но ежели для них союз — и радость, и счастье… — И Кузьма подвинул к себе миску со щами.
— Вот и я думаю, — хитрила Марфа, — у каждого своя судьба. У них тоже своя — добрая судьба-то. Я верю.
— Да ты не тяни, скажи прямо, — вдруг взъерошился Кузьма и бросил ложку. — Чего крутишь-то? — И Кузьма строго вскинул брови на Марфу.
— Да что ты, я тебе сейчас каши положу. Да что ты, — отмахнулась от Кузьмы Марфа. — Не кручу я. Иван письмо прислал, а Катенька мне его отдала — доверяет матери-то. Тебя она, старого, стесняется…
— А что там в письме-то? Дай прочту…
— Да ты ешь, ничего особого, потом…
61
С Хопра шла туманная сырость. Небо как обычно заволочено, только изредка кое-где пробиваются бисерные звездочки.
Вдоль Лягушовки, с трудом обходя лужи и с лихостью пьяных отбиваясь от собак, важно и в обнимку шествовали двое. Один из них был ростом пониже, приземистее и головастее; он силился обнять дружка за плечи, но рука непослушно сползала, и это его злило; размахивая правой рукой, как саблей, он поминутно хрипло кричал на всю улицу:
— Ты меня не знаешь, Аркаша! Вот и не знаешь! Ради дружбы я способен на все…
И низенький тяжелыми клешнями рук вцепился в пиджак дружка.
— Нет, ты подожди, ты не уйдешь — иначе обида на всю жизнь, понял, на всю жизнь…
— Да что ты, Степаныч, ну что ты!
— Ты еще не знаешь, Аркаша, какой я обидчивый!
…Два комбайнера застряли посреди улицы — Аркадий Шелест и Николай Степанович Бедняков. И были они, как сказал бы председатель Чернышев, «в легком опьянении».
Закончили друзья сегодня последний участок пшеницы, что со стороны зыбинского клина, и после работы Бедняков силком утащил Аркадия отметить это знаменательное событие. Под белой березкой у мостика, что на въезде в Александровку со стороны Сухого Куста, в маленьком ларьке (на местном языке — ресторанчик «Белая береза») купили за неимением другого напитка «Зубровки» и тут же, закусывая колбасой, конфетами и черствым хлебом, случайно оказавшимся у продавщицы, как говорится, отпраздновали.
— А скажи, Аркаша, разве не герои мы? Смахнули пшеничку! И дождичек нипочем. Смахнули, а?
— Смахнули, Степаныч, — соглашался, кивал головой Аркадий, — чего уж тут.
После плотного трудового дня и тридцатиградусной настойки Бедняков сразу захмелел.
— Скажи, Аркаша, по совести скажи: ведь верит мне Русаков? — И Бедняков правой рукой с лету рассек воздух. — И Чернышев, хоть и хитрая бестия, тоже верит. Кто настоял косить на прямую? Я. Колхоз с хлебом? С хлебом. Кому орден, Аркаша? Тоже мне.
И Степаныч расплылся в блаженной улыбке.
— Умею я работать, скажи, Аркаша?
— Умеешь, Степаныч, чего там, умеешь. Да только небось тебя жинка заждалась. Как-то нехорошо, встали посреди улицы, что столбы телеграфные. Как-то нехорошо, Степаныч…
— Жинка, говоришь, ждет? Жинка у меня умница. Вот день не приду — она ждет. Потому что я для нее — все… Пойдем ко мне. Все, что у нас есть — на стол. Вот какая жинка. Водки? Водки. Грибочки? Огурчики? Это мигом. Капустку? Сообразим…
— Мне пора, Степаныч…
— Нет, ты никуда не пойдешь. Ко мне пойдешь — огурчики, грибочки… Сейчас сообразим. Жинку в погреб — подавай, баба, кваску. — И правая рука Беднякова опять рассадила воздух. — Холодненького! Для моего друга. У жинки моей все нараспашку… Ты мне, Аркаша, теперь друг на всю жизнь!
Но тут в самый торжественный момент объяснения, когда Степаныч бил себя в грудь и клялся в дружбе на всю жизнь, раздался недовольный и зловещий женский голос, заставивший Степана вздрогнуть.
— Николай! Опять нализался?!
Бедняков опешил. Рука его снова взметнулась со всей силой вверх, со свистом рассекая воздух, будто сабля. Но тут же, не описав полной дуги, упала вниз и повисла беспомощно.
— Думаю — он в поле, а он тут как тут — языком улицу расчищает.
— Ну да, да, здесь я, — неожиданно робко и послушно отозвался Бедняков. — Ты, Аркаша, заходи ко мне… в любой день… Не сегодня, так завтра…
У Степаныча сразу и голова вроде бы посвежела — не то от прохлады, не то от окрика жены…
— До свидания, Степаныч, — поспешил уйти Шелест от греха подальше…
— Жинка моя больно голосиста сегодня. — Оправдывался Бедняков. — Знать, поздненько с фермы пришла. Усталость — она бабу не красит.
— Завтра увидимся, Степаныч.
— Мы с тобою еще таких дел наворочаем! — и Бедняков полез на прощание целоваться. — Я тебе сказал — значит так и будет. Степаныч сказал — так и будет.
— Я тебя долго буду ждать? — нетерпеливо спросила женщина.
— Да будя, не глухой! — Бедняков недовольно, стыдливо сморщился. — Ты думаешь, Аркаша, я ее боюсь? Вот сейчас пойдем ко мне, Аркаша!
— Нет, нет Спать, Степаныч, спать. Завтра будет день.
— Ты хорошо гутаришь. Но я ее ни капельки не боюсь! Вот честное слово…
И Бедняков еще раз хотел обнять и облобызать Шелеста, но тот легко отцепил руки Степаныча и весело подтолкнул его вперед.
— Иди, иди.
Правая рука Степаныча взлетела вверх и опять повисла плетью. Бедняков, спотыкаясь, заковылял к своему дому.
А Шелест, скользя по тропке, тем временем спустился по крутоовражью к речке, в душе посмеиваясь над тем, как легко пьяному клясться в дружбе на всю жизнь. Пригоршнями зачерпнув воду с запахом травы, поливал себе лицо и фыркал от удовольствия. Остатки хмеля проходили. Вода лилась за шиворот, щекотала, обжигая прохладой согретое рубахой тело.