Евгений Белянкин - Генерал коммуны
— Идите полежите, мама.
Пошла. Полежала бы, да не лежится, в мыслях-то все Иван. Вспомнила, как она его нянчила да мучилась, когда отец на фронте был; все на своих плечах — и корм скоту, и дрова, и за водой — и все это после того, как со скотного двора придешь усталая до невозможности. К постели подойдешь, а ноги-то уже и не держат. А им что — поймут ли они родителей, все то, что они для них отдали?
Нет, не лежалось тете Марье — вышла на крыльцо. А по улице от Савкиного проулка — Катенька. Такая уж красавица! Перепугалась Марья. Думала — к ним. Но Катенька повернула к Бондаревым. Подруга у нее там. Хотела было окликнуть, поделиться, да и поплакать вместе. Уж и не ведала, как сдержалась.
А она-то, городская, небось на чучело похожа. Подвадила, подгадала. Знакомая одна, Дуся, рассказывала, как они это ловко умеют.
Тетя Марья даже сплюнула: тьфу, нехорошо.
Так жалко Катеньку! Милая она, голубушка, ничего не знает, ничего об этом и не ведает. От любимого-то небось письмо ждет.
— Вот я ему пропишу. Придет Сережа — я ему пропишу.
Невестка чай пить позвала — Сережу долго ждать. Сидит Марья в горнице — и чай не в чай: то горячий, в блюдце нальет — вкус не тот…
— Нет, Надюша, и не знаю, что думать: у нас в роду такого не было.
— Может быть, городская девушка — судьба его, — сказала Надя.
— Вот и неправда. Судьба его — только Катенька. Не приму другую в дом.
Тетя Марья встала из-за стола, не допив чай, и вышла из горницы. Невестка уж и не рада, что так получилось: не хотела обидеть.
Убрав посуду, Надя пошла на половину свекрови. Тетя Марья лежала на диванчике, накрывшись пуховым платком.
— Вы меня простите, мама, если я вас обидела чем.
— Да я на тебя и не обижаюсь, Надюша. Неужели из-за беспутного на тебе злость срывать? Только горько мне… И у Сережи тож… Давеча Волнов проехал… Раньше в дом к нам ездил угощался, меня мамашей величал, а теперь, значит, нехороши стали.
Больше не выходила из своего угла свекровь. Раза два звала ее Надя — не откликалась: делала вид, что спит. Но не спала Марья. Лежала в темноте, так и не сомкнув глаз. Ждала сына.
Пахнет свежей сосной выскобленный и еще непросохший пол, и мягкие самотканые половицы уютно разлеглись от дверей горницы и спальни…
59
С утра Сергей задержался на току. А надо было ехать в управление, к Волнову. До райцентра добрался только в середине дня, и Волнова не застал — сказали, что колесит где-то по району. Тогда Сергей зашел в райком к Батову. Михаил Федорович сидел, широко распахнув тугой ворот гимнастерки. Показал кивком головы на стул — мол, садись. Сам он разговаривал по телефону. Наконец положил трубку.
— Ну, выкладывай, что нового?
Особых дел к Батову у Русакова не было. Колхоз по хлебопоставкам был среди первых. Просто в управлении сказали, что Батов о нем справлялся и просил передать Русакову, когда он появится, чтобы зашел в райком.
— А у меня есть новости, — сказал Батов, — двигайся ближе, поговорим.
Еще вчера в райкоме шли дебаты. После звонка секретаря обкома, просившего район помочь области, мнения на бюро разошлись. Волнов настаивал на разнарядке, а там уж как угодно — можно через колхозное собрание провести, можно и другими путями — «но только, пока будем заседать, время упустим и того, что надо, не возьмем». Романов был склонен поддержать Волнова. Персианов — тоже. Батов думал по-другому: конечно, с разнарядкой дело проще, но вернуться к разнарядке никак нельзя; во-первых, все новые отношения между колхозом и районом останутся лишь разговорами — это сразу поймут председатели; во-вторых, не в разнарядке дело: колхозам сейчас и так выгодно вывести лишнее зерно. Это их доход. Дело в другом, положение в колхозах сложилось неблагоприятное — можно дело так повести, что колхозы окажутся без хлеба…
— Ну что ж, сейчас подчистим, а на полях-то еще хлеб остался, доберем потом, — урезонивал Романов Батова, — другого выхода я не вижу.
Батов помнил предупреждение Еремина: «Я прошу лишь одного — без колхозников ничего не делать».
Как быть? Как помочь области? Неужто прав Волнов? «Еремину что? — говорил он, — Посоветовал, да и все, а проводить в жизнь его директиву нам…»
Решать на колхозных собраниях? Опять прав Волнов. Пока пройдут все собрания, дорогое время уйдет. Приезд Русакова был кстати.
— Сергей Павлович, ты можешь что-нибудь подсказать?
Русаков был в затруднении.
— Если бы председатели знали, что они хлеб еще возьмут, — размышлял он вслух, — они бы пошли на это… А сейчас все боятся, даже те, у которых есть хлеб.
— Задача с двумя неизвестными, — усмехнулся Батов, выжидательно глядя на Русакова. — Может быть, отступить и пойти на разнарядку? Срочно вызвать в райком, объяснить по-человечески — поймут же люди. Не раз понимали…
— Вот поэтому-то и нельзя этого делать, — покачал головой Русаков. — Поймут, допустим, председатели. А колхозники — все ли поймут?
— Ну и собрания, если ставить этот вопрос ребром, — тоже формальность.
Русаков оживился.
— Нет, не прав Волнов. Все же нужен разговор с колхозниками, Михаил Федорович. Без всяких разнарядок, без всяких приказов. Нужен разговор начистоту, вот такой разговор, как у нас с вами Откровенный. Люди поймут, что это надо, — а народ умен! Хлеб можно дать за счет прироста за два-три дня… Коли дожди не льют — дело в людях. Просто дожди расхолодили. Все равно, мол, хлеб пропадет… А вот преодолев такое настроение, взять хлеб.
Батов с вниманием слушал. Приподнялся, вышел из-за стола.
— Что изменилось в нашем колхозе? — продолжал Сергей. — Техника та же. И те же возможности, что были. А дело в общем-то идет лучше. Доверие к себе почувствовали. Чернышев теперь чуть что, к рядовым колхозникам: а как ты думаешь, Иван Иванович? Пойдет дело, если мы вот так решим?
Михаил Федорович, я так думаю: решения-то принимаются для умных людей: иначе ничего не стоит превратить все в крайность. Так что сейчас, потрясая разнарядкой, можно лишь озлобить. А когда колхозник сам понимает, почему он идет в поле, и сам хочет этого — это уже, Михаил Федорович, — вера в идеалы. Я немного торжественно говорю, но сейчас главное — поднять сами идеалы колхозной жизни, то, ради чего колхозники стали колхозниками…
— Верно, очень верно, — согласился Батов, — иной раз крутимся в центре такой орбиты, как планы, и забываем, ради чего все создавалось, забываем, сколько пота и крови наши отцы и братья пролили…
— А ведь до войны, в тридцатых годах, — продолжал Русаков, — колхоз красное знамя ВЦИК держал, на Халхин-Голе боевой полк шел опять под нашим знаменем, которое ему колхоз вручил. Можно создать музей боевой славы людей наших, фронтовых, а можно создать музей и боевой славы колхоза — тогда какая-то Дунька или Хорька, что сейчас восемьсот трудодней выработала, вдруг станет Евфросинией Петровной, потому что музей колхозной славы не может пройти мимо этого, — Русаков поморщился и неожиданно тихо добавил: — Не должно быть того, не допустимо это, чтобы историю нашего колхоза, как стежку-дорожку снегом заметало…
— Я помню старые годы, — сказал Батов. Тихая грусть пробежала по его лицу: годы, годы… — Двадцать восьмой год. С райкомовцами мы, комсомольцы, поехали организовывать колхоз в село Чистые Пруды. Как сейчас помню — торжественная обстановка, знамя… Большинство в тот вечер записалось в колхоз, улыбки помню, долгие разговоры о новой жизни. Ну, сомнения, конечно, были. Потом пели Интернационал… А в поздней ночи запылал дом вновь избранного председателя… Через месяц в другом селе от ножевых ран погиб мой друг… Трудную дорогу прокладывала себе коммуна.
Марья Русакова от колодца с водой шла. Глядь, Катенька Староверова — сердце так жаром и обожгло. Уйти бы — не повстречаться, а куда уйдешь, если Катенька увидела и бежит навстречу.
Поставила ведро с водой.
«Что ж я ей скажу?»
А Катенька, как бежала счастливая, розовощекая, так на шею и бросилась.
— А мне Иван письмо прислал, — запыхавшись, тараторила. — Пишет — не могу без тебя, Катенька, больше на свете жить. Приезжай — поженимся. — Катенька целовала тетю Марью, говорливая в своем счастье. — А еще пишет: комнату снимем…
— Постой, постой, — спохватилась Марья. Ноги у нее подкосились. И побледнела вся: не упасть бы.
— Что с вами, тетя Марья, что с вами?
— Подожди, Катенька, дай отдышаться — это сердце мое от радости сжалось. Говори, говори, Катенька — что дальше-то?
60
То, что передала по секрету дочка, для Марфы давно не было секретом. Ждала она этого — ну, не сегодня, так завтра… Знала, что придет это времечко, придет, когда дочь виновато, с какой-то особой тревогой в глазах, будто случайно, прижмется к щеке матери и, обняв, ласкаясь, будет заглядывать в материнские глаза.