Евгений Белянкин - Генерал коммуны
Еремин неожиданно повернулся к Волнову и, встретившись с ним глазами, не отвел своего пристального взгляда.
— Согласись, Петр Степанович, на неправильной стезе ты. Нам сейчас важно не только то, что вокруг хозяйства делается — на бумагах и на арифмометрах… И не приоритеты, бог с ними, а людская заинтересованность, колхозная прибыль… Ты прости меня, но я тебя поддерживать не буду, хотя на бумаге ты вроде и прав. Бумажная правда копейки доброй не стоит. Надо прислушиваться к людям и, внедряя новое, не забывать о них. Вот так! Теперь, пожалуйста, сам реши: снять твой вопрос с бюро райкома или оставить, обсудить.
Еремин вглядывался в серое от пыли лицо Волнова. Ему хотелось знать, о чем тот сейчас думает. Не о том, что скажет, а что думает, и прежде всего — о себе. Он вспомнил свою поездку в Александровку, ту самую, когда пришлось возиться под комбайном с Шелестом, и когда тот откровенно сказал ему, что Волнов мешает работе Русакова. Тогда-то он впервые услышал словечко «волновщина». Шелест сказал: «Замучила нас эта болезнь, а лечим ее плохо». Еремину тогда показалось, что александровцы преувеличивают… А выходит, на месте люди глазастее. Придумали же: «волновщина»!
…Машина подкатила к райкому. Еремин быстро и легко поднялся по лестнице к Батову. Волнов почувствовал, что двигаться ему стало труднее — будто руки и ноги закостенели. Он медленно, тяжело поднялся наверх, но за Ереминым к Батову не пошел. Услышав голос Курденко в кабинете Романова, направился к ним.
Волнов снял свой вопрос о Батове, о ПТС, но бюро райкома все-таки состоялось. Еремин нажимал главным образом на то, что в районах еще по-прежнему живет инерция — нажать, придавить председателя и специалистов и что обкому и райкомам есть над чем поразмыслить…
— Одной строгостью и взысканиями здесь не возьмешь, — говорил Еремин. — Многим руководителям надо показать, в чем они ошибаются. На партийный актив области ложится очень серьезная воспитательная работа…
Полагая, что его не понимают, и страдая от этого, Петр Степанович никак не мог согласиться с тем, что происходило. После бюро, в первый раз, может быть, в жизни он, не заходя в управление, поехал домой. Жена с горечью сказала:
— Много седых волос у тебя появилось, Петя… Как дальше-то?
— Спрашиваешь, как дальше? Работать надо. Березу гнут, а она выпрямляется. Все, голубушка, повернется дай срок — и встанет на свое место. Пошли бог еще такое лето — дождливое, так Еремин сам забеспокоится. Сверху ведь тоже с Еремина спрашивают, а раз так… все мы, когда председателем в колхоз кого-либо посылаем, кучу ему обещаний насчет свободы действий даем. А когда председателем человек станет, придет к себе в кабинет, — глядишь, а на столе уже распоряжение управления лежит.
Неожиданно, возвращаясь из райкома домой, к Волнову зашел Персианов. Он был явно в недоумении. Волнов, разделяя мысли Персианова, разоткровенничался:
— Я что ж, не хочу, чтобы деревня наша поднялась? Еще как хочу! Жизнь отдаю этому. Только либеральными методами Батовых-Ереминых село не поднимешь. Мало давать умные указания и директивы, их нужно еще и претворять в жизнь… Вот так-то!
58
Посреди комнаты ведро с мыльной водой. Марья Русакова, подоткнув юбку, на коленях ползает по полу. У тети Марьи скребок, она с усердием трет им каждую половицу. Трет до тех пор, пока добротная сосновая доска не засветится желтоватым играющим оттенком. На лбу большие росистые капли пота, похожие на дождинки. Смахивая их рукой, Марья разгибает спину, отдыхая не то от усталости, не то от своих дум, которые и в работе ее не оставляют. Но отдых длится недолго, узловатая, с набухшими венами рука тянется снова к мыльной, в обильной пене тряпке…
Через узорчатый тюль, приподнятый и аккуратно положенный нижним концом на подоконник, пробивается заходящее солнце, от него на мокром полу радужные звездочки. Марья усердно скребет и смывает эти звездочки, а они, потешные, снова и снова разгораются на мокром глянце полов.
Трудно и неловко работать согнувшись, трудно ходит терка, ноют от нее усталые руки… Но Марья над этим не задумывается, как не задумываются над этим все другие женщины, руками которых любовно выскоблены, отполированы сотни и тысячи и сотни тысяч полов в маленьких уютных домиках наших пензенских сел.
Из поколения в поколение передается это бесконечно трудное искусство — мытье полов. А когда занежутся, словно покрытые воском, сосновые или дубовые доски (еще свеж запах вымытого дерева), постелит усталая и довольная хозяйка разноцветные половички-дорожки, и сама долго еще будет любоваться своим трудом. А то и словечко вымолвит по своей-то женской простоте:
— Ну и вот… А они, мужики, разве понимают наш труд?
Упрек справедливый.
Тетя Марья вспомнила, как час назад сын выговаривал: «И хочется тебе гнуть спину над полами! Небось горб от полов вырос. Подожди мыть — ведь чистые».
Не понять сынам женского самолюбия, не понять той женской радости, когда пол в доме, как янтарь.
Пока тетя Марья раздумывала, в передней послышались шаркающие шаги. Марья привстала, опустила цветастое платье.
Пришла Матрена Румянцева.
— Чистоту наводишь?
— Какую уж там. Так, решила помыть. Ты проходи, вот сюда проходи, Платоновна.
— Я на минутку, Марьюшка. Вот была на почте. Письмо тебе заодно захватила. Небось от Ивана.
…Иван уехал из села к началу учебы. С тех пор Марья не раз выбегала навстречу почтальону. Все ждала весточки от младшего. Писал Иван редко. Сергей-то, бывало, что неделя, то письмо…
Марья взяла из рук Матрены конверт: точно, от Ивана.
— Ну, спасибо, Платоновна… уважила, — и тетя Марья тяжеловато села на скамейку.
— Пойду уж, — сказала Румянцева. Марья ее не задерживала.
Прочитала Марья письмо — и вроде чего-то недопоняла. Стала искать очки. В институте учится, а пишет, как курица лапой. Очки запропали — небось где-нибудь здесь же, под рукой, а вот возьми их найди. Неспокойные руки выдавали волнение тети Марьи. Наконец, нацепила на нос очки. Но и в очках мало что разобрала Марья. Пошла за Надей. Невестка взяла письмо от Ивана, быстро пробежала его глазами.
— Чего здесь, мама, непонятного-то? Все понятно.
— Что же понятно, дочка?
— Иван вашего материнского согласия просит.
В глазах у Марьи — и недоумение, и отчаяние.
— Вот, поди! Какое ж я ему согласие дам, если даже не знаю, на ком он женится!
— Сейчас, мама, молодежь другая пошла, сама умная — родителей не спрашивают, на ком жениться да за кого замуж выходить, — успокаивала Надя. — И обижаться на это не стоит.
— Да разве так можно!
— Но Иван-то наш спрашивает, просит вашего согласия, мама, вашего благословения.
— Это я все поняла, Надюша. Насчет согласия-то я, конечно, согласна. Только на ком он женится? Аль там какую подцепил, в городе? Небось я ему не чужая, как-никак мать: поделиться мог бы!
Надя еще раз с вниманием перечитала письмо. О невесте ни слова. Забыл, что ль? Поискала глазами еще. Нет. Ни слова. «Я, мама, решил жениться, вот и прошу вашего материнского разрешения…»
— Что ж получается, — взбунтовалась Марья, и красные пятна выступили на ее лице. — С Катенькой дружил, валандался, она его, красавчика, ждет, меня мамой величает, а он теперь городскую привезет? Небось расфуфыра: на лице своего ничего нет — все из магазина. Да как же я могу теперь Катеньку обидеть?
И Марья фартуком вытерла слезу.
— Не дам я ему моего материнского согласия, раз такое дело. Дом позорить — не разрешу!
Надя ломала голову над письмом. Как ни крути, и так, и этак — синей самопиской по белому: «Свадьбы у нас не будет, мамочка, и приглашенных тоже. Мы по-студенчески отметим всей нашей комнатой, как только распишемся, а потом, если вы захотите, мы отметим дома, когда я приеду на зимние каникулы…»
— Вот погоди, придет Серега! — продолжала бунтовать Марья. — Я ему отпишу.
После такого известия Марья уже не могла работать: ходила по дому и не знала, куда руки приложить. Все не по ней, все ее раздражало. Внук Володька захныкал — долго с ним гуляла Надюша, могла бы прийти и пораньше… Самовар стала ставить — конфорку с грохотом уронила и дыму полную кухню напустила. На грохот прибежала Надя. Заплакала тетя Марья — руки никудышными стали…
— Идите полежите, мама.
Пошла. Полежала бы, да не лежится, в мыслях-то все Иван. Вспомнила, как она его нянчила да мучилась, когда отец на фронте был; все на своих плечах — и корм скоту, и дрова, и за водой — и все это после того, как со скотного двора придешь усталая до невозможности. К постели подойдешь, а ноги-то уже и не держат. А им что — поймут ли они родителей, все то, что они для них отдали?
Нет, не лежалось тете Марье — вышла на крыльцо. А по улице от Савкиного проулка — Катенька. Такая уж красавица! Перепугалась Марья. Думала — к ним. Но Катенька повернула к Бондаревым. Подруга у нее там. Хотела было окликнуть, поделиться, да и поплакать вместе. Уж и не ведала, как сдержалась.